Знамена над штыками - Иван Петрович Шамякин
Наконец генерал вышел.
Сперва выскочил на крыльцо молоденький офицерик, маленький, юркий, как мальчик, и зычно скомандовал:
— Смирно!
Площадь застыла. Казалось, даже лошади повиновались команде, перестали грызть удила, подняли головы.
Потом появился высокий седой старик с белыми усами, в мундире другого цвета, чем у офицеров, оплетенном серебряными «веревками», с орденами на груди и кокардой на фуражке — точно такой, каким Пилипок и представлял генерала, словно видел его раньше. Потом подумал, что русский генерал чем-то похож на немецкого, которого вчера видел на поле. Генерал махнул белой перчаткой — офицерик крикнул:
— Вольно!
Кони фыркнули.
Следом за генералом вышли офицеры, много — человек тридцать. Впереди, удовлетворенно улыбаясь, — штабс-капитан Залонский. Генерал натянул перчатку и сквозь стеклышко, висевшее на цепочке на шее, взглянул на необычного всадника в свитке, с уздечкой через плечо. Усмехнулся. Прогудел басом:
— Молодчина! — И приветливо сказал: — Здорово, герой!
— Добрый день… — несмело ответил мальчик, но, вспомнив, как учил дядя и как солдаты обращались к офицерам, добавил: — Ваше благородие…
— Здравия желаю, ваше превосходительство… — шипел сзади казак, подсказывая, как надо здороваться с генералом.
Генерал, вероятно, услышал, потому что снисходительно произнес:
— Ничего, научится, — и позвал Пилипка: — Иди сюда.
Пилипок соскочил с коня и, приближаясь к крыльцу, сорвал с головы свой засаленный картузик, как всегда снимал его перед учителем и попом.
Генерал поманил его пальцем ближе к себе и, положив руку в перчатке на растрепанные белые вихры, повторил:
— Молодчина! Как имя?
— Пилип Жменька… ваше прево…
— Филипп Жменьков, — поправил Залонский.
— Молодчина, Жменьков! — снова проговорил генерал.
Больше, видимо, ему нечего было сказать, он повернулся, бросил неизвестно к кому обращенные непонятные слова: «Разведка подтвердит — ходатайствуйте перед ставкой о Георгии».
Ничего особенного не произошло, награды генерал не дал и даже ничего не спросил о немецких батареях, словно не ради этого Пилипок шел сюда, но он все равно обрадовался, взбодрился, забыл про обиду. И все, может, пошло бы хорошо, если бы вскоре господа его снова не обидели. Привели в комнату с решетками на окнах, и толстый офицер стал расспрашивать обо всем: и о батареях, и о дяде, и о том, сколько в деревне осталось людей, и какие погоны у тех немецких солдат, что стоят в Липунах, и о болоте, и о том пане, который хотел обмануть крестьян. Казалось, что такое любопытство должно было бы еще больше обрадовать мальчика. Должно было, если б… если бы толстый спрашивал так, как ночью офицеры в блиндаже. А этот допрашивал, словно ничему не верил, словно перед ним был не свой, не русский, а какой-то немец, шпион. Одни и те же вопросы он задавал по пять раз, путал, будто умышленно сбивал с толку.
Хорошо, что в комнате сидел штабс-капитан Залонский. Правда, он молчал, а когда Пилипок смотрел на него, прося поддержки, — отводил глаза, словно чувствовал неловкость. Это немного успокаивало Пилипка.
Когда они вышли, капитан тихо произнес:
— Дурак.
Мальчик понял, что это о том, толстом, и снова приободрился, чувствуя к Залонскому любовь и уважение: есть и господа умные, хорошие. А может, он не из панов? Очень хотелось, чтобы такой человек был из крестьян. Чтоб был своим, как дядя Тихон. Штабс-капитан, казалось, почувствовал, что мальчик к нему тянется, захотел его наградить. И наградил щедро. Повел в лавку. Она осталась единственной на все местечко, и в ней можно было купить все, что требовалось господам офицерам и солдатам: иголку и коньяк, подкову и сукно на мундир.
Залонский сказал лавочнику — худому, чисто одетому еврею:
— Хаим, ты видишь этого мальчика?
— Пане капитан, разве Хаим ослеп?
— А ты знаешь, кто это?
— Если он здешний и может сказать два слова, то я вам скажу, из какой он деревни.
— В самом деле? Ты можешь узнать? — удивился штабс-капитан. — Скажи, Пилип, ему два слова.
Но мальчик не знал, что сказать, хотя здесь чувствовал себя смелее, чем в штабе, потому что лавочник не пан, а свой человек, крестьяне говорили ему «ты», ругались с ним и тут же мирились, били по рукам, когда сходились в цене.
— У тебя есть сестры, братья? И где твой отец?
— У меня есть сестры и брат. Младшие. И мать. А отец на войне. — И обрадованный Пилипок повернулся к штабс-капитану: — Эх, найти бы мне отца… — но тут же вспомнил иголку в стогу сена и осекся.
— О, о! — крикнул лавочник. — Этот молодой человек либо из Паперни, либо из Соковищины. Если он скажет, что нет, пусть отсохнет мой язык…
Пилипок нисколько не удивился, что местный человек узнал, из какой он деревни. А штабс-капитан был поражен:
— Ты гений, Хаим. Ты мог бы стать великим ученым. Лингвистом.
— Пане капитан, не смейтесь над бедным евреем. Гении — в Петербурге и Москве. Может, они есть и в Париже. А я всю жизнь торгую селедками в этом вонючем местечке.
— Знай же: этот твой земляк достоин носить самые лучшие сапоги, какие только есть в твоей лавке. На его ногу найдутся?
— Если нужны сапоги, так будут сапоги.
Перегнувшись через прилавок, Хаим взглянул на лапти Пилипка, потом нырнул в узенькую дверь в задней стене лавки.
Впервые Пилипок остался с штабс-капитаном с глазу на глаз. И впервые перед человеком, который с самого начала нравился ему больше всех, он почувствовал неловкость, даже робость, хотя Залонский смотрел на него с доброй улыбкой.
— Ты православный, Жменьков?
— Да. Мы ходим в церковь.
— Если у тебя будут спрашивать, почему ты перешел через фронт, отвечай: я шел за веру, царя и отечество.
— За веру, царя и отечество, — повторил мальчик.
— Понимаешь смысл этих слов?
— Понимаю.
— О, ты толковый парень, Жменьков. Мы сделаем из тебя национального героя.
Пилипок тогда не совсем понимал, что такое национальный герой, но слово «герой» все же льстило ему.
— Крестик у тебя есть на шее?
Крестика не было: крестик ему надевали только в те дни, когда мать или бабушка вели его к причастию.
Лавочник вернулся с сапогами, с чудесными, новыми, блестящими сапогами, главное, мужскими и как раз по ноге, словно лавочник снял мерку и за несколько минут сшил на заказ — вот глаз у человека! Такие сапоги даже жалко было обувать. Но штабс-капитан приказал переобуться.