Вирджиния Вулф - Миссис Дэллоуэй. На маяк. Орландо. Романы
Но что же, спросит несколько обиженный читатель, что же происходило в промежутке? Ведь за три часа такие люди наговорили, верно, умнейших, глубочайших, интереснейших вещей! Казалось бы. Но на самом деле они не сказали ничего. И это, кстати, общая черта всех самых блистательных собраний, какие только знал мир. Старая мадам дю Деффан{68} проговорила с приятелями пятьдесят лет кряду. А что осталось? От силы три остроумных замечания. А значит, нам остается предполагать, что или ничего не говорилось, или ничего не говорилось остроумного, или три этих остроумных замечания распределялись на восемь тысяч двести пятьдесят вечеров, так что на каждый вечер приходилось не так уж много остроумия.
Правда – если применительно в такой связи такое слово, – пожалуй, заключается в том, что подобные группки пребывают во власти волховства. Хозяйка – наша современная Сивилла. Завораживающая гостей колдунья. В одном доме гость считает себя счастливым, в другом – остроумным, в третьем – глубоким. Все это иллюзия (вовсе не в осуждение будь сказано, ибо иллюзия – самая ценная и необходимая на свете вещь, и та, кто умеет их создать, – просто благодетельница рода человеческого), но, поскольку общеизвестно, что иллюзии разбиваются от столкновения с реальностью, никакое реальное счастье, никакое истинное остроумие, никакая истинная глубина недопустимы там, где царит иллюзия. Этим-то и объясняется, почему мадам дю Деффан не произнесла больше трех остроумных вещей за пятьдесят лет. Произнеси она их больше, кружок бы ее распался. Острота, слетая с ее уст на гладь беседы, ее сминала, как мнет пушечное ядро фиалки и ромашки. А когда она произнесла свое знаменитое Mot de Saint Denis[8]{69}, тут уж опалилась трава. Иллюзия разбилась. Сменилась обескураженностью. Замерли речи. «Довольно, мадам, пощадите, только не это!» – в один голос вскрикнули друзья. И она покорилась. Почти семнадцать лет она не произносила ничего знаменательного, и все шло гладко. Прелестный покров иллюзии нерушимо окутывал ее кружок, как он окутывал и кружок леди Р. Гости считали себя счастливыми, считали себя остроумными, считали себя глубокими, а раз они сами так считали, то наблюдатели со стороны и подавно, и молва твердила, что ничего нет увлекательнее сборищ у леди Р.; все завидовали тем, кто был к ней вхож; те, кто был к ней вхож, сами себе завидовали, потому что им завидовали другие; и казалось, конца этому не будет, пока не случилось кое-что, о чем мы сейчас расскажем.
Когда Орландо в третий, что ли, раз явилась к леди Р., случилось одно происшествие. Будучи во власти иллюзии, она себя воображала слушательницей острейших эпиграмм, когда на самом деле старый генерал Б. со многими подробностями сообщал о том, как подагра, оставив левую его ногу, переметнулась в правую, а мистер Л. при упоминании каждого имени вставлял: «Р.? О! Я его знаю как облупленного! Т.? Мой закадычный друг. П.? Две недели гостил у него в Йоркшире», и (что значит иллюзия!) это звучало самыми находчивыми репликами и проникновеннейшими наблюдениями над человечеством, исторгая из присутствующих взрывы смеха; но тут дверь отворилась, и вошел низенький господин, имени которого Орландо не разобрала. Скоро ее охватило непонятное чувство неловкости. Судя по лицам окружающих, они испытывали то же. Один господин сказал, что от окон дует. Маркиза С. опасалась, как бы под диван не забралась кошка. Будто после сладкого сна глаза их медленно раскрылись и наткнулись на грязное одеяло, на обшарпанный рукомойник. Будто медленно улетучивались пары драгоценного вина. Генерал Б. еще рассказывал, мистер Л. еще вспоминал. Но все очевидней становилось, какая красная шея у генерала, какая у мистера Л. большая лысина. Что же до слов – ничего скучнее и пошлей нельзя было себе представить. Все ерзали в креслах, и украдкою зевали те, у кого были веера. Наконец леди Р. хлопнула своим по ручке кресла. Оба господина умолкли.
И тогда низенький господин сказал,Далее он сказал,И наконец сказал…[9]
Во всем этом, невозможно отрицать, были истинное остроумие, истинная мудрость, истинная глубина. Собравшиеся были повержены в смятение. Одно такое высказывание и то бы куда как скверно. Но три, подряд – и в тот же вечер! Никакое общество подобного не переживает.
– Мистер Поп, – сказала старая леди Р. срывающимся от саркастического негодования голосом, – вы изволили блистать.
Мистер Поп вспыхнул до корней волос. Никто не произнес ни звука. Минут двадцать все сидели в гробовом молчании. Потом один за другим встали и выскользнули за дверь. Было сомнительно, что они сюда вернутся после подобного пассажа. По всей Саут-Одли-стрит, слышно было, факельщики выкликали кареты. Дверцы хлопали, отъезжали экипажи. Орландо оказалась на лестнице рядом с мистером Попом. Его щуплая, гнутая фигурка сотрясалась от разных чувств. Стрелы негодования, ярости, ума и ужаса (он дрожал как осиновый лист) сыпались из его глаз. Он напоминал какую-то скрюченную рептилию с горящим топазом во лбу. Но, странно сказать, неслыханный вихрь чувств подхватил злополучную Орландо. Разочарование, столь полное, как только что ей выпавшее на долю, повергает в смятение ум. Все обостряется десятикратно, все предстает как бы нагишом. Такие миги чреваты для нас страшными опасностями. Женщины принимают монашество, мужчины – церковный сан в такие миги. В такие миги богачи отписывают свои богатства, счастливцы перерезают себе горло разделочным ножом. Орландо сейчас бы с радостью все это проделала, но ей представилась возможность поступить еще отчаянней. И она пригласила мистера Попа к себе домой.
Ибо не отчаянность ли – войти безоружным в пещеру льва, не отчаянность ли – пуститься в утлой лодчонке по Атлантике, не отчаянность ли – скакать на одной ножке по куполу Святого Павла? Еще большая отчаянность – войти в дом наедине с поэтом. Поэт – вместе лев и океан. Первый нас гложет, второй нас топит. Если нас не одолеют зубы, нас слижут волны. Человек, способный разрубить иллюзию, – вместе поток и зверь. Иллюзия для души – как атмосфера для земного шара. Разбейте этот нежный воздух – и растения погибнут, померкнут краски. Земля под нашею ногою – выжженная зола. Мы ступаем по опоке, раскаленный камень жжет нам ноги. Правда обращает нас в ничто. Жизнь есть сон. Пробужденье убивает. Тот, кто нас лишает снов, нас лишает жизни… (и так далее и тому подобное страниц на шесть, если изволите, но из-за нестерпимо нудного стиля лучше здесь поставить точку).
Тем не менее, в силу всего сказанного, Орландо должна была превратиться в горстку пепла ко времени, когда карета подкатила к дому в Блэкфрайерзе. Если же она была жива (хоть, разумеется, изнурена), то исключительно вследствие обстоятельства, к которому мы привлекали внимание читателя несколько выше. Чем меньше мы видим, тем больше верим. А улицы между Мэйфэром и Блэкфрайерзом в те поры очень плохо освещались. Разумеется, освещение стало куда лучше, чем при королеве Елизавете. При Елизавете запоздалый путник мог лишь звездам да случайному огню ночного стража доверить свое спасение от рытвин на Парк-лейн или в кишевших свиньями дубравах по Тотнем-корт-Роуд. Но до наших современных ухищрений и при Анне еще не додумались. Правда, фонарные столбы с керосиновыми лампами стояли почти через каждые сто ярдов, но в промежутках тьма была – хоть глаз выколи. И таким образом, десять минут Орландо с мистером Попом ехали в кромешной тьме, потом с полминуты на свету. Это очень странно влияло на Орландо. Едва мерк свет, на нее изливался восхитительный бальзам. «Какая честь для молодой женщины сидеть в карете с мистером Попом, – начинала она думать, разглядывая очерк его носа. – Я редкая счастливица. Вот, совсем рядом – да, я даже чувствую, как его коленная подвязка врезается в мое бедро – сидит умнейший человек во всех владениях его величества. Грядущие века будут о нас думать с любопытством и бешено мне завидовать». Тут снова набежал фонарь. «Какая же я дура! – думала она. – Ну что такое слава! Грядущие века даже не вспомнят про меня, да и про мистера Попа. И что такое века, в сущности? Что такое – мы?» И они покатили по Беркли-Сквер как два случайно встретившихся слепых муравья, решительно без общих интересов, ощупью пробирающихся по черной пустыне. Орландо содрогнулась. Но вот их снова накрыло мраком. Иллюзия воскресла. «Как благороден его лоб, – думала она (ошибкой принимая в темноте бугор подушки за лоб мистера Попа). – Какой гениальный груз он несет! Какой в нем ум, какая острота, какая правда! Да на эти несметные сокровища многие бы с радостью променяли жизнь! Лишь ваш свет горит вовеки. Если бы не вы, человечество заплуталось бы во тьме (тут карета сотряслась, подпрыгнув на колдобине Парк-лейн). Без гения мы обездолены, мы пропали. О самый светлый, августейший луч», – восторженно адресовалась она к бугру подушки, но тут они въехали в круг света на Беркли-Сквер, и она заметила свою ошибку. У мистера Попа был лоб как лоб, самый обыкновенный. «Противный, – подумала она, – как вы меня надули! Я приняла этот бугор за ваш лоб. Когда видишь вас воочию – до чего вы жалки, до чего плюгавы! Увечного, хилого – ну как мне вас такого обожать, скорей жалеть вас надо, а презирать – и того естественней».