Жорж Бернанос - Под солнцем Сатаны
Он еще что-то говорил и вдруг заметил, что она плачет. Личико ее хранило неизменное спокойствие, губы по-прежнему изогнуты, как напряженный лук, взор широко открытых глаз неподвижно уставлен в пространство, - она плакала без единого вздоха.
Некоторое время он стоял в совершенном изумлении. На миг в нем шевельнулось любопытство, свойственное душам несравненно более возвышенным, желание постичь непостижимое в существе, находящемся совсем рядом, ужас перед непостижимым. Он хотел что-то сказать, но покраснел, отвел глаза и промолчал.
- Ты любишь меня? - неожиданно спросила она жалобным голосом, который звучал в то же время до странности строго и твердо. - Я спрашиваю тебя об этом, потому что мне пришла в голову одна мысль, - поспешила добавить она.
- Что за мысль?
- Любишь ли меня? - повторила она вопрос тем же голосом.
С этими словами она поднялась с места, дрожащая, нелепо нагая под распахнутым халатом, нагая и маленькая, и в глазах ее было все то же жалкое выражение.
- ...Отвечай! Отвечай же!
- Но послушай, Жермена...
- Нет, только не это! - перебила она его. - Только не это! Скажи только: я люблю тебя! Да... так и скажи!
Она откинула голову, закрыла глаза. Дыхание с легким свистом, явственно слышным в тишине, вырывалось сквозь крепкие белые зубы, блестевшие за раздвинувшимися губами.
- Так что же? Не скажешь? Не можешь?
Она скользнула к его ногам и мгновение раздумывала, опершись подбородком о сплетенные руки. Потом вновь возвела к нему полный коварства взор.
- Да... да... понимаю, - промолвила она, покачивая головою. - Я знаю, ты ненавидишь меня... Правда, не так сильно, как я тебя, - добавила она важно.
И тотчас продолжала:
- Только, видишь ли... ты и не знаешь вовсе, что это такое.
- Что "это"?
- Ненавидеть и презирать.
И она разразилась потоком слов, что случалось всякий раз, когда случайно оброненное слово пробуждало в ней древнее, как мир, желание - жажду выразить не радость или страдание темной своей души, но самое душу. И в трепете хрупкого тела, уже тронутого порчей под блистательным саваном плоти, в бессознательной мерности движений то сжимающихся, то разжимающихся рук, в сдержанной силе неутомимых плеч и бедер являлось некое звериное великолепие:
- Как, неужели ты никогда не чувствовал?.. Как бы это сказать? Это возникает, как мысль... как головокружение... Хочется катиться вниз, падать на дно... на самое дно... Так глубоко, что дурачью и не добраться до тебя со своим презрением... Но и там, дружок, ты всем недоволен... Тебе не хватает чего-то еще... О, как в прежние времена я боялась... Слова... Взгляда... Какого-нибудь пустяка... Да возьми хотя бы старую Санье!.. (Знаешь ты ее! Та, что живет рядом с господином Ражо!) Какую боль она причинила мне однажды! Я шла по мосту Планк, и она торопливо отстранила от меня свою племянницу Лору... "Да что же я, зачумленная?" - подумалось мне тогда. Но теперь!.. Теперь я смеюсь над ее презрением! Разве кровь течет в жилах этих женщин, если они теряются от одного взгляда? Если одним взглядом можно отравить им все удовольствие? Если они воображают себя непорочными голубицами даже в объятиях своих любовников?.. Стыдно? Да, если хочешь, стыдно! Но скажи мне откровенно, не к постыдному ли стремились мы с самого начала? К тому, что притягивает и отталкивает? Чего страшатся и от чего не спешат бежать? От чего всякий раз сжимается сердце, без чего не можем жить, как без воздуха, что стало нашей естественной средой - к постыдному! Конечно же, должно стремиться к наслаждению ради наслаждения... Ради него одного! Какая разница, кто твой любовник? Не все ли едино, где и когда?.. Иной раз, иной раз, ночью... когда совсем близко храпит во сне толстый мужчина... Одна... одна среди ночи в моем покое... я встаю с постели... я, которую все осуждают... (за что, хотела бы я знать?) я прислушиваюсь... я чувствую себя такой сильной - я, такая маленькая, с моим жалким впалым животиком и грудями, помещающимися в ладони. Я подхожу к растворенному окну, будто меня позвали с улицы... Я жду... Я готова... Нет, не одинокий голос, но сотни, тысячи голосов! Не знаю, мужские ли то голоса... В сущности, вы, мужчины, настоящие дети, чертовски испорченные, правда, но все равно дети! Клянусь тебе, мне чудится, будто тот, кто зовет меня, - уж и не знаю откуда, не все ли едино? - чей зов слышится среди ропота голосов, звучащих отовсюду, что некто наслаждается мною и ликует во мне... Человек или зверь... Неужели я схожу с ума?.. Да, я совсем сошла с ума!.. Человек или зверь сжимает меня... сжимает крепко... мой отвратительный любовник! Она хохотала во все горло, но смех ее вдруг оборвался, глаза, вперившиеся в зрачки мужчины, погасли какое-то время она еще стояла перед Гале, словно мертвец, неведомым чудом держащийся на ногах, потом колени ее подогнулись.
- Мушетта, - обеспокоенно сказал сельский эскулап, поднявшись со своего места, - говорю тебе со всей решительностью, что твоя болезненная возбудимость пугает меня. Советую тебе не волноваться.
Он мог бы долго еще продолжать в том же духе, ибо Мушетта не слышала его. С неуловимой быстротой она повалилась ничком на диван, и когда он обхватил ладонями ее голову и повернул набок, то увидел бескровное, словно из белого камня высеченное лицо.
- Проклятье! - выругался он.
Он пытался разжать ей челюсти, скрежеща о стиснутые зубы костяной лопаткой, но усилия его были тщетны. Из вздернувшейся верхней губы потекла кровь.
Он подошел к аптечке, отворил ее дверцу, пошарил среди склянок, достал одну из них и понюхал, напрягая в то же время слух с выражением тревоги в глазах - ему было не по себе от того, что она лежала там и молчала; сам себе не признаваясь в том, он ждал крика, вздоха, какого-нибудь движения, отразившегося в стеклах дверцы - чего-нибудь, что нарушило бы чары... Не выдержав, он обернулся.
Смирно сидя на ковре и высоко держа голову, Мушетта с печальной улыбкой глядела на него. В ее улыбке он прочел лишь непостижимое сострадание к нему существа, вознесенного на высоту недосягаемую, сострадание божественно упоительное. Свет лампы ярко озарял одно ее белое чело, в то время как низ лица оставался совершенно в тени, и улыбка, более угадываемая, нежели зримая, казалась удивительно застылой и потаенной. Сначала ему даже показалось, что она спит. И вдруг раздался ее спокойный голос:
- Ну что ты стал с этой склянкой? Поставь ее! Прошу тебя, поставь! Послушай, что такое было со мной? Я заболела? Мне стало дурно? Нет? Правда, нет?.. Не хватало еще, чтобы я умерла прямо здесь, у тебя в доме!.. Не касайся меня! Только не касайся!
Он неловко присел на краешке стула, все еще крепко сжимая в широких ладонях пузырек с лекарством. Но лицо его уже принимало обычное выражение скрытного, порою жестокого упорства. Он пожал плечами.
- Можешь издеваться, сколько тебе угодно, - продолжала она тем же невозмутимым голосом, - но я ничего не могу с собой поделать. Когда меня подхватывает и уносит... далеко-далеко... я ужасно боюсь, что ко мне притронутся... Мне кажется тогда, что я стеклянная... Да, именно так... Большой пустой кубок...
- Гиперэстезия - обычное явление после нервных потрясений.
- Гипер... что? Какое странное слово! Так тебе это знакомо? Тебе случалось лечить таких женщин, как я?
- Сотнями, - с гордостью отвечал он, - сотнями!.. В Монтрейском лицее бывали случаи куда более тяжелые. Подобные приступы нередки у девушек, живущих сообществом. Проницательные наблюдатели утверждают даже, что...
- Так ты полагаешь, что тебе хорошо знакомы женщины моего склада?
Она умолкла и вдруг выкрикнула:
- Так нет же! Ты лжешь! Ты солгал!
Она подалась к нему, взяла его за обе руки, тихо склонилась к ним щекой... Вдруг она впилась зубами ему в запястье, и острая боль проникла в самое его сердце. В то же мгновение гибкий звереныш покатился вместе с Гале на кожаные подушки. Он видел над своей запрокинутой головой лишь огромные глаза, где росло поднимавшееся в нем блаженство... Она встала прежде него.
- Вставай же, - смеялась она, - вставай! Если бы только ты мог видеть теперь себя! Дышишь, как кот, глаза блуждают... Такие женщины, как я? Как бы не так, дружочек мой! Нет ни одной, нет другой такой женщины, какая могла бы сделать из тебя любовника...
Она ласкала взором взлелеянный ею порок. В самом деле, на протяжении долгих недель угревая в своих объятиях кампаньского законодателя, она воскресила его к новой жизни. "Наш депутат входит в тело", - поговаривали добрые люди. В прежнее время необыкновенно постное выражение лица господина Гале умиротворило бы самую сварливую супругу, кроме его собственной благоверной - теперь у него стало округляться брюшко. Сладострастие, пиршество плоти отнюдь не утолили его вожделений, но он начал обрастать свежим жирком: вынужденный держать в тайне свои утехи скупца, он насыщался ими, не тратя ни крохи на праздные речи, переваривая их без остатка. Его повседневная, постоянная скрытность поражала даже его любовницу. Сама, вероятно, не сознавая вполне, сколь велика ее власть над ним, она видела верное отображение этой власти в глубоко вкоренившейся, упорной, мелочно-изощренной лжи. Несчастный упивался ею; иной раз малодушный депутат отваживался даже приблизиться к ней вплоть, коснуться ее - в ней вкушал он сладкую горечь отмщения: многолетнее унижение супружества лопнуло в ней, как пузырь в жидкой грязи. Мысли о беспощадной супруге, прежде рождавшие в нем ненависть и страх, стали для него одним из источников радости. Бедная женщина неустанно сновала по дому, то спускаясь в погреб, то взбираясь на чердак, зеленая от глубоко въевшейся подозрительности. Казалось, она была еще хозяйкой в сих ненавистных стенах ("Или я уже не хозяйка в своем доме?" - эти полные вызова слова то и дело слетали с ее уст). Но нет, она уже не была хозяйкою! Воздух, которым она дышала, и тот он украл у нее: она дышала их воздухом.