Homo Irrealis - Андре Асиман
Но поскольку сознание, способное на такие интеллектуальные ухищрения, не может не сознавать собственной фундаментальной фальши перед лицом жизни и времени, ему необходимо раз за разом показывать, что оно не удовлетворено ответами, полученными в процессе письма: это не только служит поводом продолжать поиски, писать дальше, но и позволяет не выпускать из виду тот факт, что не следует слишком уж заноситься и пытаться отрицать примат настоящей жизни.
То есть прустовский процесс письма — это постоянный поиск, не только потому, что смысл его существования сводится к процессу письма, но парадоксальным образом еще и потому, что процесс письма знает, что не должен быть смыслом собственного существования, — и хочет продемонстрировать, что он это знает. Ошибка — например, герой в приступе ревности стучит не в то окно — не только отражает в себе смятение ревнивого нарратора (который считает, что полностью этого заслуживает в своей роли бестолкового наблюдателя, заплутавшего в мире, где другие действуют и обманывают других, где прозорливые люди всегда беспомощны, где процесс письма обращается против пишущих и насмехается над их попытками заместить жизнь литературой), но еще и служит напоминанием о том, что мир словесности, вымысла, в котором ищет убежища наш ревнивый нарратор, не является — столь же парадоксальным образом — вымышленной юдолью: он реален настолько, что с ревнивым влюбленным будет обращаться так же безжалостно и жестоко, как и мир, из которого тот бежал.
Бетховен, суфле-минор
В классической кулинарной книге Джулии Чайльд «Французское кулинарное искусство» описано, как готовить суфле. Вся штука в том, чтобы добавить взбитый белок, не дав ему при этом осесть, и автор описывает процесс очень точно: сперва нужно поместить взбитую пену поверх смеси молока и желтков. Потом «резиновой лопаточкой прорезать смесь посередине сверху до дна кастрюли, быстро провести лопаточкой до края в свою сторону, потом вверх и влево, потом вытащить ее. В результате часть смеси со дна кастрюли перемешается с белками. Повторяйте то же движение, медленно поворачивая кастрюлю, ведя лопаточку к себе и влево, пока белки полностью не соединятся с основной массой суфле».
Взбитые белки — если автор-кулинарка выразилась не совсем ясно — это, по сути, пузырьки воздуха. Джулия Чайльд предлагает совершать лопаточкой круговые движения, описывая восьмерки, в результате смесь поднимается на поверхность, потом опять опускается на дно, а потом опущенное поднимается наверх снова. Можно это назвать наслоением: мы не совершаем перемещения вперед или назад, лишь двигаем запястьем на одном месте, это похоже, например, на ходьбу на месте в плавательном бассейне. То, что было наверху, уходит ко дну, потом в стороны, потом вновь поднимается на поверхность. Представьте себе предложение с зигзагообразными параллельными придаточными, каждое ответвляется от предыдущего.
То же самое, если разобраться, проделывает и Бетховен. К концу каждого квартета, сонаты, симфонии Бетховен берет последовательность нот, всякий раз иную, повторяет, смешивает снова и снова, не совершает поступательного движения, но следит, чтобы она не «осела», и, призвав на помощь весь свой творческий гений, до самого конца занимается тем, что тянет время, — вот только, достигнув конца, он еще обязательно найдет тот или иной способ вскрыть новые музыкальные возможности, хотя бы ради того, чтобы продолжить перемешивать. «Вы думали, я закончил, вы ждали звучной торжественной концовки, — говорит он нам, — но я затормозил процесс, совсем ненадолго подвесил вас в неопределенности, а потом вернулся с новой порцией, во многих случаях куда более щедрой, и теперь вам хочется, чтобы я продолжал вечно». Финалы многих его произведений содержат эти последовательности нарастающих повторов, внезапную остановку, которая вроде бы возвещает о заключительной каденции, но вместо этого Бетховен произносит новое обещание, продолжает перемешивать, и вот слушателю уже хочется, чтобы мелодия звучала вечно, — как будто цель любого музыкального произведения в том, чтобы добраться до финала, а потом выдумывать новые и новые способы его отсрочить.
На уровне сюжета то же самое постоянно происходит и в литературе. Детективный роман или роман, который печатают отдельными выпусками, весь состоит из отсрочек. Автор создает предпосылки для стремительного разрешения конфликта, а потом огорошивает читателя ложными ключами, ошибочными суждениями, неожиданными отступлениями и безвыходными ситуациями. Саспенс и сюрприз — столь же неотъемлемые элементы любой прозы, как катарсис и кульминация. По всему «Дракуле» Брэма Стокера разбросаны неожиданности и непредвиденные замедления. А вот «Эмма» Джейн Остин, напротив, могла бы завершиться посередине, когда читателю становится ясно, что Эмма Вудхаус влюблена во Фрэнка Черчилля, да и он, похоже, сражен наповал. Это вполне приемлемая концовка, и я помню, что, когда читал роман в первый раз, я был полностью уверен, что именно к этому и идет дело. Я ошибался: вместо того чтобы кончить дело браком потенциальных влюбленных, Остин решила отказаться от этого варианта концовки, стала искать другой и, предложив его, в свою очередь отвергла ради третьего.
Музыка приспособлена к такому куда лучше, потому что опускать на дно и поднимать на поверхность в ней можно многократно. В литературе — нет. Однако, помимо сюжета, в литературе есть и другие схожие стилистические приемы, и я хочу привести два примера: Джойс и Пруст.
Один из самых изумительных и музыкальных фрагментов во всей англоязычной литературе — последние страницы «Мертвых» Джеймса Джойса. Музыкальны они не только благодаря каденции — если читать их вслух, они любого убедят в необычайном лиризме и анафоричности прозы Джойса, — но еще и потому, что рассказ не заканчивается там, где должен бы был закончиться. На деле рассказ завершается до своего завершения, но Джойс еще не все сказал и, как и Бетховен, продолжает движение вперед, отсрочивает последнюю точку, подмешивает одно придаточное к другому, снова и снова — будто бы в поисках концовки, которую ему никак не нащупать, но и отказываться он от нее не хочет, поскольку поиск концовки и каденции никогда не были для него второстепенной частью процесса письма, в них и заключаются подлинная драма и подлинный сюжет. Ритм в данном случае не подчинен сюжету