Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Нагурский принадлежал к типу героев Каменского, которые концентрировали в своем поведении тягу «выломиться», «осмелиться» выйти из привычных нормативных рамок. Он был близок персонажам «Чудовища», «Игры», «Преступления» и др. Но особая сюжетная напряженность повествования, сосредоточившая внимание читателя только на одной идее, способствовала ошеломительному, хотя и двусмысленному успеху именно этого рассказа. В «Четырех» Каменский использовал бытовое правдоподобие для изображения в реалеподобных фигурах сексуальных символов человеческого подсознания. Фактически Нагурский являлся как бы материализованным мужским половым началом, к которому, по законам природы, устремлялось начало женское. На подобное истолкование «реального» повествования прямо намекал сам автор в финале рассказа — сне Натурского, являвшемся символическим отражением фрейдовского либидо. Это было примечательно, так как в то время работы Фрейда только начинали приобретать известность в России.
Не менее громкий успех имел рассказ «Леда». Как и в «Четырех», его сюжет отличала открытая сконструированность. Бытовая оболочка места действия играла роль сценических «сукон», на фоне которых в условных обстоятельствах выступали герои-маски.
Надо отметить, что с середины 1900-х годов образ Петербурга обернулся новыми гранями в произведениях Каменского. Если ранее этот далекий от «естественной» жизни город почти всегда имел отрицательную смысловую маркированность, то теперь подобная однозначность исчезла. Для Каменского Петербург по-прежнему остался фантастическим городом — героем «Петербургских повестей» Гоголя и «Маскарада» Лермонтова. Но именно маскарад, фантастическая игра стала в произведениях Каменского единственным парадоксальным способом приближения к чаемой гармонической утопии. Так, в «Леде» залы петербургского ресторана и «обыкновенной» квартиры превратились в фантастические пространства, скрывающие необыкновенные тайны.
Читательскому признанию «Леды» способствовала не только и не столько откровенная пикантность сюжета (оголение героини), сколько найденная автором пропорция между использованием беспроигрышных приемов бульварной литературы и откликом на застарелую читательскую тягу к идейной наполненности произведения. Героиня Каменского ходила обнаженной «по идейным соображениям».
«Леда» была одним из немногих произведений писателя, где тот старался подвести философскую базу под действия героев, избрав в качестве таковой идеи Ф. Достоевского. Сюжетным и идейным архитипом рассказа стал (о чем прямо намекнул сам автор) «Рассказ смешного человека» Достоевского. Удивительно, как прямые отсылки Каменского не были замечены тогдашней критикой, много писавшей о рассказе.
Основа произведения Достоевского — это историко-философский сон героя о «золотом веке» — утопическом обществе, основанном на принципах гармонии. «Смешной человек» видел себя во сне в некоей идиллической стране, напоминающей древнюю Грецию, среди прекрасных людей, живущих по законам высшей любви: «Ощущение любви этих невинных и прекрасных людей осталось во мне навеки, и я чувствую, что их любовь изливается на меня и теперь оттуда. <...> О, эти люди и не добивались, чтоб я понимал их, они любили меня и без того, но зато я знал, что и они никогда не поймут меня <...> Я лишь целовал при них ту землю, на которой они жили, и без слов обожал их самих. <...> У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле <...> Казалось, и всю жизнь свою они проводили лишь в том, что любовались друг другом. Это была какая-то влюбленность друг в друга, всецелая, всеобщая»[19].
К Достоевскому восходило само сюжетное построение «Леды» (прекрасное видение, явившееся герою) и тип героя-визионера — инженера Кедрова, случайно оказавшегося в фантастическом Петербурге. Эпатажное поведение Леды, чье имя было первым намеком на ее принадлежность к волшебному миру утопии, было проявлением новых отношений между людьми. Она являлась как бы представительницей этого чаемого грядущего и поэтому не имела реальных возлюбленных, ожидая «будущего <...> сообщника, <...> нового, мудрого и свободного человека»[20].
Большинство критиков расценило рассказ как обыкновенную порнографию. «Леда, раздевшаяся догола при влюбленном мальчике после плотного и пьяного ужина в первоклассном ресторане, осуществляет собой “протест”. Должно быть, тоже против буржуазии? — ехидно спрашивал П. Пильский. — Ну, какая же это “проблема”? Просто: голая женщина с голым выхоленным телом»[21]. Ему вторил А. Горнфельд: «Леда г. Каменского — подлинная распутница, и в этом он виноват, в каждой строчке его изображения чувствуется, как он лижет взглядом ее нечистую обнаженность. Охотно верю, что это не входило в его намерения, но, кажется, ему не под силу сочиненная им ситуация»[22]. Но ряд критиков все же увидели в рассказе попытку воплощения идеала новых отношений, а в Леде — набросок женщины будущего. Н. Я. Абрамович писал о Каменском, что «своей Ледой он как бы раздвинул покровы над первым моментом сказочного осуществления и показал то очаровывающее, что есть уже сама непосредственность жизненных проявлений в новой осуществляющейся полосе существования. <...> Еще солнечной поэмы существования нет. Но Леда уже ходит нагая»[23].
После «Четырех» и «Леды» Каменский был записан критикой в писатели-порнографы. В это время в тот же ряд зачислили еще нескольких молодых писателей, осмелившихся писать о сексуальных проблемах с позиций, отличных от нравственных канонов русской классики. Среди них были М. Арцыбашев, В. Муйжель, Б. Лазаревский и др. В ответ на громкие негодования критиков они назвали свой дружеский кружок — «кружком бьющих» (по имени «Рассказа об одной пощечине» Арцыбашева, за который тот был обвинен в женоненавистничестве и призыве «бить женщину»). Но «слава» подобного рода оскорбляла Каменского. В письме от 1 декабря 1909 года он жаловался давнему другу, критику А. Измайлову: «Почему “Четыре” и “Леда”? Разве я виноват в этом? Почему твое дружество и доброжелательность мешали тебе до сих пор останавливаться на