Легенда о ретивом сердце - Загорный Анатолий Гаврилович
— Йах, девушка-гюль, нишкни!— забеспокоился Идолище.— Тут ведь кругом уши.
Синегорка бросилась к двери, но печенег вдруг вытащил кинжал:
— Я сам зарежу тебя и его, хакан подарит мне скакуна, взятого в Киеве!
Синегорка отпрянула в испуге, а печенег двинулся на нее, выставив кинжал.
— Ты у меня как кость в горле! Я вырву твое сердце и положу его к ногам храбрейшего из храбрых!
Щерились зубы на лоснящемся лице, разъехались редкие усы — пять волосков в четыре ряда.
Илейка словно бы вышел из оцепенения, взметнулся над перилами гульбища и прыгнул... Под руки ему попался тяжелый светильник, он ударил им по голове Идолища. Тот взревел коровою и грузно осел на ковер. Кровь потекла по диковинным заморским цветам. Тотчас же чьи-то руки подхватили Синегорку, послышался сдавленный крик, хлопнула дверь.
— Синегорка!.. Синегорка!..— громко позвал Илья.
Ответа не было. Долго Илейка шарил в темноте руками и звал ее. Потом с улицы донесся топот копыт, он болью отдался в душе. Ильи выбежал во двор, вывел Бура, Никто его не остановил. Смеркалось. Месяц повис на тучке. Илья чувствовал затылком множество глаз, устремленных на него из темноты. Комар пел свою песню длинного кинжала.
Страда богатырская
Выполняя волю великого князя, тысячи людей потянулись к южным границам государства, чтобы рубить там городки-крепости, устраивать лесные засеки, насыпать по берегам рек земляные валы, тянущиеся па сотни верст, копать глубокие рвы. Плыли ладьями и стругами, тащились конные и пешие воины, смерды, холопы, рабы. Несли на себе топоры и заступы. Шли по найму и договору, шли по недоброй воле. Укрывались в ладьях старыми парусами, по дорогам — рогожей. Наступила осень — время выжженных трав. Солнечные дни сменились надоедливым дождиком. Нужно было спешить — одно колено печенегов из десяти кочевавших по днепровским просторам ушло далеко на восток, куда-то к Рязани, а все другие оттянулись к устью великой реки...
Рано утром витязи покинули засеку и углубились в степь.
Какое-то новое ощущение владело теперь Илейкой, и он никак не мог к нему привыкнуть. Это был зов степи, властный зов предков, кочевавших здесь в отдаленные времена, манящая неизвестность недосягаемого край-неба, Это было опьянение степью, пряными запахами сожжённого солнцем разнотравья, таинственной глубиной, простором, который так был похож на волю. Илья чувствовал — день ото дня степь приобретает над ним всё большую власть, могучую, непреоборимую. Силы в нём поприбавилось. Здесь было где развернуться во всю мощь, размахнуться со всего плеча. Вот она лежит перед ним, залитая осенним солнцем, горбятся холмами и пригорками, курганами, в которых много жизней забито. Репейник стоит, ощетинившись копьями, сторожит эту глухомань, где высвистывают суслики и полевые мыши. Тяжело катятся белые, круглые, как валуны, облака, и, когда закрывают солнце, по траве волочится огромная тень, долго, тяжко, пока одним махом не впрыгнет на небо. Становится жарко, нестерпимо нагревается железо. Все дальше, дальше...
— Глядишь? — спрашивал Добрыня сонным голосом, он подремывал в седле.
— Поглядываю,— отвечал Муромец.
— Не видать? снова спрашивал Добрыня.
— Не видно, — отвечал Илья, — только холмы раскатистые.
— Угу, еще ниже склонял голову товарищ, — угу... хорошо.
Кони размеренно вышагивали по бездорожью. Колдовал шмель над самым ухом, на курганах сидели плечистые орлы, будто бы в кольчугах, наплывали заросли пастушьей сумки. иногда мелькало гнездо жаворонка в отпечатке копыта. Тысячи огненнокрылых кузнечиков с сухим треском сыпались на травы.
— Никогда б не видеть поганых, — бурчал Добрыня, — спали бы мы спокойно... Кости бы попарить сейчас...
Илейка не отозвался. Он с надеждой вглядывался в горизонт, ждал — вот-вот заклубится пыль, и наперерез ему с гиканьем и свистом поскачет она — последняя поляница приднепровских степей. И пусть бы с обнаженной саблей понеслась на него, только бы увидеть её... Становилось страшно, когда Илья оглядывал бескрайний простор. Утонет в нём Синегорка, как маленький цветной камешек в море, исчезнет в мареве. Да и впрямь ли она есть? Не призрак ли то был? Не колдовство ли? И может, нет нигде Синегорки, может, обратилась в один из этих цветков и пьет по ночам холодную росу... Увядают его лепестки, ветер рвёт из самого сердца серебристое семя и несет его по свету. Семя повторит цветок, но Синегорки не будет. Он должен увидеть ее, она здесь, повсюду — в цветке, в пышном кусте боярышника, в этой птице, висящей над головой. И во всю силу легких, во всю силу своей безрассудной любви Илья вдруг крикнул, запрокинув голову:
— Сине-е-горушка!
Добрыня подхватился, долго непонимающе смотрел на него:
— Чего ты? Ровно тур по весне...
— А? — переспросил Ильи другим, грозным голосом и тут же добавил: — Никого... чистое поле,
Стало еще страшное оттого, что степь не Муромские звонкие леса: она равнодушно проглотила его призыв, не отозвалась даже эхом.
— И впрямь чисто, — подтвердил Добрыня и оглядел горизонт, — ни одного тебе печенега…
Но он недоговорил:
— Гляди!
Посмотрев в указанном направлении, Илья увидел одинокого всадника. Не раздумывая, хлестнул коня и поскакал — его манила надежда.
Всадник повернул назад и помчался во всю прыть. Началась погоня. Расстояние быстро сокращалось; конь не хотел бежать против солнца и все сбивался в сторону. Тогда всадник резко повернул к западу. Из рук его что-то выпало и хряснуло о землю. Будто бы окровавленная голова мелькнула в траве.
— Свой! Свой! — крикнул Добрыня и ругнулся крепко.
— Гей, гей! — закричал Илья. — Остановись! Но тот продолжал скакать.
Суровы законы Дикой степи. Тот, кто бежит от стрелы, — враг, кто бежит на стрелу — тоже враг, а врагов убивают, чем больше, тем лучше. Илья натянул тетиву, пока стрела не уперлась в подбородок. И тут всадник обернулся. Муромец ахнул от изумления и пустил стрелу в небо. Он узнал во всаднике побратима, забубённую головушку, хитреца и песельника, неунывающего бродягу Алешу Поповича. Готовясь принять бой, тот обнажил меч. Как степной вихрь, налетел на побратима Муромец, вздыбил коня. Но это был дружеский вихрь, он подхватил Алешу и закружил.
— Попович! Побей тебя град! Здорово, изгой немыслимый! Откуда ты, Александр — воитель древности?— кричал Илья вне себя от радости.
— Ах ты, медведь муромский! Боб вертячий! Калачник!— в тон ему отвечал Алеша.
Друзья соскочили с коней и уже на земле почтительно поздоровались.
— А это кто?— кивнул Попович на Добрыню.
— Наш товарищ и наш брат — Добрыня Никитич из Рязани. С умом муж сей — в пору богу служить.
Крепко обнялись, потерлись щеками.
— Все бродите в траве, будто коровы заблудшие? Алеша нагнулся к земле и побежал по следам.
Илья с Добрыней недоуменно смотрели, как он шарил в траве.
— Есть!— обрадованно воскликнул Попович.— Один нашел!
Он поднял над головой разбитый арбуз, красный, истекающий соком. Побежал дальше, отыскал другой.
— Второй нашел! Совсем развалился, а какой звонкий был, что сарацинский бубен.
Вскоре друзья подъехали к сторожевому кургану, утыканному желтыми столбиками цветущего коровяка, будто жертвенными свечками. Принялись есть.
— Где тебя, поповского сына, мытарило?— спросил Илейка, любовно разглядывая Алешу.
Тот нисколько не изменился — только желтые кудри отросли до плеч да лицо покрылось нежным загаром, отчего больше выделялись светлые озорные глаза. Одет он был в те же посконные штаны и рубаху (по вороту мечтательный узор), в ту же хламиду, бывшую раньше рясой. Высокую простонародную шапку украсил орлиным пером. Конь под ним был плохонький, пегий, сбруя никудышная — стремена сплетены из краснотала.
— С тех пор как изругали меня в Чернигове, — начал рассказ Алеша,— худо за мной по пятам идет. Прежде тебя, Муромец, потерял, потом конь ногу зашиб, а и шею свернул. А потом меня колотили — в сад забрался, чтобы яблочко красное сорвать, да не для себя, для боярыни... Но я не остался в долгу... Муженек-то ее со своими ближиками парился в баньке, а я горшок с настоем из грецких орехов подсунул. Вот распотешили, как стали выскакивать аггелы из преисподней... черные, как загнетки.