Надежда Кожевникова - Елена Прекрасная
– Нет, не чужой, но… – Елена слова подыскивала, – но существуют нормы, правила, деликатность, несвойственная вообще тебе. (Ах, не надо бы обижать!) Ну такт… Да и зачем все сразу?
– Сразу? – Оксанин голос чуть звонче стал. – А я не виновата, что шестнадцать лет пришлось мне ждать, потому и получила сразу, а могло быть постепенно, разве нет?
Елена промолчала.
– Но ты же только, – произнесла после паузы, – берешь, а взамен что?
– А ты откуда знаешь? – глаза Оксаны сузились. – Ты что, нас видела, присутствовала вместе с нами? И я даю, даю то хотя бы, что вообще существую! Мало? Это тебе всегда мало было. Какие-то особые проявления, доказательства всегда требовала. И мучила всех. А просто жить тебе казалось скучно.
Елена молчала. Оксана раскраснелась, сдула со лба упавшую золотистую прядь:
– Вообще, мама, ты лучше не вмешивайся. Я ведь тебе не мешаю. И мешала разве когда-нибудь? Что хотела ты, то и делала и не очень-то советовалась со мной. А теперь… Не мешай мне. Станешь мешать, я вообще перееду к папе.
Сказала – и смутилась. Недовольна явно была собой: угрозу держала наготове, но не собиралась на сей раз использовать. Но не сдержалась. А ведь обычно владела собой. С детства в ней это было – взгляд холодный и будто натянули поводья. Цепенела в упрямстве, хоть что круши. Не сморгнет, не уступит ни пяди. Но здесь не сдержалась, ляпнула.
Тут бы Елене использовать ее промашку, сыграть – да, в жизни и это уметь надо – на внезапной слабине: все карты в руки, есть повод для благородного негодования.
Или уж, в крайнем случае, смолчать, затаиться. Так нет, обида, как пощечина, ослепила. Как с Митей тогда, как всегда… Закричала – а ей бы тихо-тихо говорить, чтоб вслушивалась, – закричала аж во взвизг:
– И уходи! Собирай сейчас же свои монатки! Иди туда, где теплее, сытнее! Тебе там слаще, где подачек больше дают! Видеть тебя не хочу, змееныш!
И тогда только увидела девочкины глаза, огромные, влажные. И как бы совсем пустые.
Одни глаза. Встала. Сдернула пальтишко с вешалки – и вышла.
31
На работу Елена не пошла. Не шли ноги. Сил не было с постели встать. Лежала… Хорошо, когда беда не на одно только сердце давит, а лишает всех физических сил: такая слабость, что тошнит даже. Вот в этом и спасение – в неспособности что-либо предпринять. Лежишь-лежишь, и потолок вроде начинает покачиваться, и стены с ним вместе…
Очень давно она, молодая мать-дуреха, перепеленывала дочку на столе, зазвонил телефон: побежала, схватила трубку и тут, точно от удара в грудь, вспомнила, побежала обратно – девочка лежала на полу, навзничь, недвижно, не плакала. С воплем, раздирающим внутренности, с мутящимся от ужаса сознанием схватила, прижала к груди – куда бежать? И тут встретила спокойный, недоумевающий, блекло-голубой глаз младенца. Живая, живая! С мокрым от слез лицом продолжала мерить шагами комнату с девочкой на руках, шепча: «Я этого не переживу, я этого не переживу».
Очень давно, Оксане было года четыре, гости пришли, а надо было уложить дочку спать, она капризничала, выслушала коротенькую сказку и снова заныла: хочу пи-пи, принеси водички, буду спать с мишкой, нет, куклу в постельку положи. Елена, на высоких каблуках, наряженная, надушенная, дернула с раздражением за слабенькую ручку: да перестанешь ты, в конце концов!.. Ой, мамочка, не уходи, посиди со мной еще немножко, мамочка! Елена решительно направилась к двери. Оксана из-под одеяла выпуталась, сползла с постели: маленькие ножки с пухлыми пальчиками на пол ступили. Ах, ты не слушаешь?! Нетерпеливо, озлобленно, не соразмеряя, в безумии – размахнулась. Лицо ребенка скривилось, растянулось в немой гримасе, точно звук пропал. Обида, боль! Стеклянная тишина. Стеклянный блеск в ребячьих глазах, отяжелевших слезами.
Очень давно… Как же жить? Как вообще живут люди, едят, пьют, ложатся спать – и не чувствуют отвращения? Воля к жизни – есть такой хитрый механизм? И где он запрятан в человеческом организме? Как нащупать его, наладить, починить? О господи, не надо, не надо…
Встала, до ванной доплелась, склонилась над раковиной. Крутая струя воды взвинтилась, впилась в эмалированную белую чашу. Мощный напор – где-то кто-то еще хотел, желал, напрягался от ожидания, в надежде…
Все. Никогда. Пустая квартира трещала выжженной тишиной.
Сможет она до вечера дотянуть? Ночь: как обессилевший пловец, коснуться кромки берега и потерять сознание. Не думать. Не знать. Не вспоминать ни о чем. Чтобы в серых утренних сумерках очнуться разом от ломящей боли в груди. Явь. Удар топором в самое темечко.
… На службу. А куда еще идти? Дотащила себя, будто мертвую, разлагающуюся тушу. Села. Лица, жесты, хлопанье двери, гул улицы из открытого окна – глядела тупо. Полнейшее ко всему равнодушие твердой пленкой залепило, сковало ее. Пластырем, под которым гноились раны.
Люди. На людях… Ее никто не теребил. Когда не ищешь, не ждешь, тогда вот, точно проснувшись, ощущаешь вдруг легкое, деликатное касание – сочувствия, внимания к тебе. Осторожное, пугливое, чтобы не ранить, уважительное – к немому горю. Суеверное – несчастье может свалиться на всех. Женское – с инстинктивной догадкой, что и почему может болеть.
Вот в такие потоки Елена окунулась. Робея, а заслужила ли? Смущенно, а не тщетны ли их старанья, когда все в ней зацепенело, вымерло?
На плитке закипал чайник; с типично женской преувеличенной суетностью они готовились, радовались предстоящему ритуалу. Стулья двигали, выкладывали съестное, кто-то успел в гастроном забежать. Рассаживались, шушукались, возбужденно, не повозрасту. Сколько же девчоночьего, нерастраченного, непригодившегося в быстротечной жизни в них сохранилось. И как же это рвалось из них, хотело воспрять. Как много вообще остается неиспользованного в людях. И чья тут вина?…
Елена раздвигала налипшие на десны зубы – училась улыбаться. Хотя бы только для них.
А потом возвращалась домой. Здесь ее уже никто не видел. Сумеет ли она до ночи дотянуть?
… Когда раздался телефонный звонок, она со всех ног бросилась, схватила жадно трубку.
– Елена? – услышала. – Николай говорит, – и знакомый смешок, – Михайлович. Встретиться бы надо, поговорить. Об Оксане.
Она сказала:
– Да.
За весь разговор она несколько раз только «да» сказала. И трубку повесила. Села на кровать. Сообщил, что сам к ней приедет. И время назначил сам. Конечно, он занят, ему и право выбора.
Сидела – и вдруг всполошилась: прибраться бы надо и себя прибрать. Подошла к зеркалу, волосы от лица оттянула. Боже, на кого стала похожа, старуха! Еще одно испытание, что увидит он ее сейчас.
А квартира точно разграбленная! И не отсутствием вещей, а какой-то иной пустотой впечатление это создавалось. Она сама впервые заметила, пока перед приходом Николая убиралась. Кабинет, бывший, Сергея Петровича: все там на месте вроде, а нежилой вид. Спальня: две кровати в одну плотно сдвинутые, и стыдно вдруг сделалось от этого ложа: ничья жена, зачем же тогда оно? Дверь с раздражением захлопнула, прошла к Оксане. А здесь комок к горлу подкатил при одном только взгляде – здесь пустота, как рана открытая, зияла. Тахта аккуратно застелена, на столике флакончики какие-то, и там же кукла сидела, блондинка, в тафтовом розовом платье.
Не уберегла! Забыла, что ребенок ведь еще совсем. Для себя опоры искала, искала, как бы самой отогреться, а девочка? Девочке мать была нужна, умная, стойкая, советчик…
Плакать вместе? А почему бы не утешать? Как важно, необходимо самой быть сильной и не искать поддержки, утешения в ком-то другом.
… Стояла, прислонившись к дверному косяку, когда раздался в дверь звонок, требовательный, нетерпеливый. Она сразу узнала…
– Здравствуй.
– Здравствуй.
Он снял плащ, остался в куртке, замшевой, той, должно быть, о которой Оксана рассказывала, что точно бархатная на ощупь.
Они не виделись – сколько? Москва большой город. Но все же выплывали какие-то люди, совершенно случайно попадались внезапно в магазине, в метро. Однокашники постаревшие – и никогда не узнать бы – о себе заявляли. Попутчики в поезде, соседи по больничной койке, знакомые, виденные один только раз, – их вот житейское море на поверхность вдруг выносило, поворачивало, хоть на мгновение, друг к другу лицом, лбами сталкивало, но ни разу, за столько лет, не встречала она первого мужа, родного отца своей единственной дочери.
Она ввела его в кухню. Белый пластиковый стол, белые подвесные шкафы на кафельных стенах. Как везде, как у всех. Она почувствовала облегчение, что может спрятаться от него за этот стандарт.
Высокие его колени не умещались под кухонным столом. Сел боком, заплетя одну за другую свои длинные ноги. Она чуть не прыснула – чисто нервный смешок, – но уж очень чужеродной, некстати, здесь, теперь показалась давнишняя его поза. Сколько лет прошло! Точно также на кухне, в доме ее родных, он сидел боком, неудобно, и пил чай.