Дмитрий Григорович - Акробаты благотворительности
Он приехал в Петербург, как в чужой город. Его почти забыли. Была у него сестра замужем за живописцем; его зять принадлежал к группе диких и необузданных художников. Зиновьев и прежде всегда тщательно избегал его. Жалея сестру, он помогал ей, когда мог, и этим ограничивались их отношения.
Алексей Максимыч начинал уже понемногу устраиваться. Неожиданное известие в один миг потрясло его до глубины души. Известие пришло из Ростока, маленького прусского городка, на берегу Балтийского моря. Зиновьев узнал из письма, что любимая девушка была безжалостно обманута и брошена с ребенком; едва живая, она доехала до Ростока, где приютилась у бедной родственницы. В настоящее время она лежала безнадежно больная. Припоминая прошлое Зиновьеву, благодаря его за нее то, что он для нее сделал, она теперь обращалась к нему, как к единственному существу, которому верила; она просила за ребенка, умоляла не оставить его и быть ему отцом, как сам он обещал когда-то.
Алексей Максимыч не принадлежал к числу людей решительных; но здесь он показал себя другим человеком. Собрав все деньги, какие мог, и взяв паспорт, он отправился, не теряя минуты. Он не смыкал глаз во всю дорогу; перед ним острием стояла одна мысль, он боялся одного только: не застать ее больше в живых. Предчувствия не обманули его; он приехал в Росток на второй день после того, как ее похоронили. Исполнив все формальности касательно ребенка[3], Зиновьев привез девочку в Петербург.
VIII
Ребенку было всего несколько месяцев. С помощью Марьянушки, нанимавшейся у него в кухарках и оказавшейся прекрасной женщиной, Зиновьев вышел, однако ж, из затруднений. Не обошлось, конечно, без намеков и более или менее фантастических предположений на его счет; но он не обратил на них внимания. С таким же равнодушием отнесся он к окончательному разрыву с зятем; последний бранил его теперь на всех углах, выставляя на вид бессердечность человека, который разводит незаконных детей и прикармливает их, тогда как ближайшим родственникам часто есть нечего. Декламируя таким образом, живописец не подозревал, что часто хлеб, который он ел дома, был куплен на деньги шурина; не подозревал он также, что для того, чтобы доставать деньги, шурин трудился не зная отдыха, между тем как сам он сидел э в это время в погребке или лежал на проткнутом диване, предаваясь сладчайшему отдыху.
Еще менее, конечно, приходило ему в голову, что будет время, когда его собственных детей придется прикармливать и воспитывать тому же шурину. Все это случилось, правда, не скоро, но случилось однако ж. По прошествии нескольких лет, скоропостижно умер живописец; за ним скончалась его жена. После них остались мальчик и две девочки. Пользуясь знакомствами, Алексей Максимыч мог бы, конечно, распределить детей сестры в разные благотворительные учреждения. Но такая комбинация не пришла ему как-то в голову. Он пожалел детей и взял их на свое попечение. Сереже было тогда девять лет, Кате два года, Соня только что родилась. Наследство после сестры, нечего сказать, было обременительно; тем не менее, если бы, год спустя, кто-нибудь предложил Зиновьеву облегчить его участь и взять детей, он, кажется, в первый раз в жизни вышел бы из себя и показал дверь такому человеку. Привязчивость его успела уже сделать свое дело. Одно иногда беспокоило: шум и крик, когда дети разыграются; но являлась Марьянушка, и все снова улаживалось.
Положение Зиновьева, как архитектора, нельзя было назвать блестящим. Он, по-прежнему, больше рисовал, чем строил; но теперь известность его, как отличного рисовальщика, настолько уже распространилась, что в этой работе не было недостатка. Надо также прибавить, что греко-византийский стиль, которому он так горячо поклонялся, начинал встречать сочувствие, мало-помалу применяться, особенно в предметах для церковного употребления. В одной из главных газет явилась даже статья, в которой прямо указывали на Зиновьева, как на главного проводника такого вкуса. Заказы стали чаще являться.
Работая по большей части дома, он редко встречался с собратами по архитектуре, но даже и при других условиях между ними и Зиновьевым не могло произойти тесного сближения. Ими, главным образом, руководили интерес и практические соображения; мало озабочиваясь вопросами искусства, они брались строить безразлично какое угодно здание, в каком угодно стиле, уподобляясь, впрочем, в этом случае большинству соотечественников, которые, часто ни к чему не подготовленные, берутся, тем не менее, за какую угодно должность и, несмотря на отсутствие всяких способностей, всегда ухитряются извлечь для себя выгоду; дайте им чугунный котел, резеду, сушеную муху, они и тут сумеют выдавить сок; дайте им затем решето, яйцо и осиновое полено, они и здесь непременно что-нибудь для себя выгадают.
Зиновьев в этом отношении никуда не годился; товарищи совершенно справедливо называли его блаженным византийцем. Для него художество стояло на первом плане; вопросы искусства увлекали его и ими замыкался его горизонт. Несмотря на огромную начитанность и художественное образование, пополненное долгими работами в Италии, он стал бы в тупик, если б ему предложили строить казармы; с свойственною ему скромностью, он поспешил бы отказаться. Лета убелили его волосы, но чудом каким-то сохранили в нем юношескую теплоту сердца, чувствительность ко всему прекрасному, способность увлекаться иногда так сильно, что Сережа, его юный племянник, посматривал на него с удивлением. Так бывало особенно, когда старик начинал развивать свою любимую тему о том, что бы он сделал, если б на его долю выпал когда-нибудь случай строить церковь в греко-византийском стиле. Боже мой, сколько было накоплено материала! Сокровища лежали в папке! Все бы пошло тогда в дело, нашло бы себе место, увидало бы свет! Тут одно за другим выступали всегда описание чудных равеннских мозаик, красот орнаментации в храме св. Софии, величавого характера св. Марка в Венеции. Разгорячаясь более и более, Алексей Максимыч кончал все тем, что готов быль даром, – да, даром строить, был бы только случай исполнить любимую, заветную мечту целой жизни.
Виноват ли был племянник, который, быв давно учеником академии, разболтал о желании дяди; виноват ли был сам Алексей Максимыч, не стеснявшийся передавать мечты свои посторонним лицам, но мечты эти мало-помалу распространились. В то время, как Зиновьев меньше всего ожидал, желание его осуществилось.
За три года до настоящего времени он получил любезное приглашение пожаловать для переговоров к Ивану Иванычу Воскресенскому. Имя Воскресенского в то время было уже всем известно. Зиновьев не сомневался, что его будут просить, – как это уже не раз случалось, – принять даровое участие в какой-нибудь работе с благотворительной целью. Догадки его, отчасти только оправдались; дело действительно шло о благотворительном учреждении, но заключалось в сооружении при нем церкви на пожертвованные деньги. Пока речи еще не могло быть о характере архитектуры; требовались только проект, планы и смета.
Алексей Максимыч не удовольствовался таким требованием; так как материала было у него заготовлено хоть на пять церквей, – стоило только подобрать рисунки и привести их в известный масштаб, – он присоединил к назначенной работе целую коллекцию раскрашенных детальных частей и разрезов.
Хотя Воскресенский ровно ничего не понимал в искусстве, он ахнул, однако ж, когда Зиновьев раскрыл перед ним свою папку. Его особенно поразило здесь не столько звание и воодушевленная, мастерская работа художника, сколько быстрота, с какою все это было изготовлено.
Всякий раз, как Иван Иваныч встречался с предметом, о котором не имел понятия, – а это случалось весьма часто, – он никогда не высказывал своего мнения, но выжидал всегда, чтобы кто-нибудь другой прежде высказался. Он незаметно наводил разговор на незнакомый предмет, давал возможность исчерпать его до дна и тогда уж возвышал голос. Так было и теперь. Узнав, что стиль церкви «греко-византийский», он поощрил Зиновьева к дальнейшим объяснениям. Прислушиваясь к рассказам о красотах св. Софии и величии Равеннского собора, Иван Иваныч старался запомнить самые характерные выражения; они были необходимы ему, так как, прежде всего, он думал представить рисунки с-глазу-на-глаз графу и графине. Он просил архитектора оставить ему его работы на один день для «соображений», как он выразился.
Несколько дней спустя решено было, за подписью графа и членов совета, передать постройку Зиновьеву.
Когда слух о том распространился между архитекторами, многие из них пришли в негодование; по их мнению, надо было назначить конкурс, выбрав жюри из лиц их же кружка. Другие, лукаво подмигивая друг другу, положительно утверждали, что в таком решении греко-византийский стиль был решительно ни при чем; что даже самый факт дешевой сметы Зиновьева против сметы, поданной для той же постройки архитекторами, не играл здесь решительно никакой роли; все это были мелочи, перед которыми[4] не остановился бы практический Иван Иваныч. Все дело, – так они утверждали, – было гораздо проще; оно заключалось в наивности блаженного византийца, – наивности, которую Иван Иваныч мог эксплоатировать сколько угодно, пока не явится другой, еще более наивный, или такой, который ловко подъедет к Ивану Иванычу и сам проведет его. Надо полагать, все это больше говорилось из зависти,