Дмитрий Григорович - Акробаты благотворительности
Суровое выражение на лице бабы неожиданно исчезло; хворостина выпала из рук; она ударилась в слезы.
Из слов ее выяснилось, что муж был только работником на огороде; и вот уже вторую неделю лежит больной; хозяин, между тем, грозит прогнать со двора; гроши, какие были, все ушли на лечение; в доме нет куска хлеба и дети поневоле голодают; сама она бросалась туда-сюда за помощью, но никто даже голоса не подал, никто не откликнулся; тут кто бы ни был – потеряет голову.
Во всем этом не было ничего преувеличенного. Когда Алексей Максимыч, оставив Марусю с младшими девочками, вошел с Сережей в избу, оба ужаснулись окружавшей нищете. Перед низеньким окном с выбитыми стеклами лежал больной, едва прикрытый шершавыми лохмотьями тулупа; на лице его, землянистого цвета, отчетливо выступала неподвижная, заострившаяся профиль; обнаженная грудь с темным углубленным пятном посередине тяжело переводила дух. В избе было невообразимо жарко; с первого шага захватывало дух и бросало в пот.
Алексей Максимыч переглянулся с Сережей, позвал бабу и, остановив ее в дверях, скоро начал что-то шептать ей, шаря у себя, в то же время, в кармане. Сережа подошел ближе и также украдкой сунул ей что-то в руку. После того оба вернулись к своим, стараясь на пути успокоить бабу, которая, перестав уже плакать, порывалась целовать их руки. Выбежав из избы, она принялась также целовать руки Марусе и двум девочкам. Вопреки увещаниям Алексея Максимыча, настоятельно посылавшего бабу к мужу, она проводила семью за калитку, и долго еще слышался надорванный ее голос, произносивший всевозможные благословения.
Б первое время обратного возвращения домой все члены семьи шли молча. Алексею Максимычу это не понравилось. Ему, во что бы то ни стало, хотелось возвратить присутствующим прежнюю веселость. Для Кати и Сони не требовалось делать больших усилий. С первых его слов обе восторженно забили в ладоши и принялись выделывать прыжки. Выражения радости вызваны были новой выдумкой дедушки; он сообщил, что если та и другая будут слушаться Марусю и хорошо учиться, он всякий раз, после обеда, каждой даст несколько денег, и обе каждый вечер, вместе с Марусей, могут посещать бедную огородницу.
– И ты, дедушка, будешь с нами? спросили девочки, хватая его за руки.
– Нет, деточки, мне будет невозможно. Я теперь буду очень, очень занять. И Сережа не пойдет с вами; у него также большая работа и ему мешать не надо. Кстати, прибавил он, – как идет твой проект?
– Подвигается, дедушка,
– Когда же ты мне его покажешь?
– Когда совсем окончу.
– Ты все еще упорствуешь?
– Упорствую, дедушка! улыбаясь, возразил Сережа. – Сам посуди: покажи я тебе проект, ты, конечно, начнешь советовать, я, конечно, послушаю твоих советов; проект, разумеется, выиграет, но в нем окажется больше твоего, чем моего, а мне этого не хочется. Каков бы он ни был, пусть лучше все мое будет: и мысль, и детали, и вся обработка.
– Ну, а как провалишься?
Сережа на минуту задумался, но тут же поднял голову. Он начал уверять, что говорить так вовсе не из самоуверенности, но видел, как более или менее трудились его товарищи, видел их работу и сравнивал ее с своею; он не мог также не заметить, что с некоторых пор профессора стали обращаться с им иначе, оказывали ему особенное внимание, чего прежде не делали. Воодушевляясь, слово за словом, Сережа заговорил о возможности получить медаль, поехать в Италию, набраться новых сил, потом вернуться скорей, как можно скорей домой, получить работу и тогда уже, тогда…
– И тогда жениться на Марусе! – вдруг неожиданно докончил дедушка, лукаво, но добродушно поглядывая на юношу.
Основываясь на отрывистых фразах, начатых, но недосказанных признаниях Сережи, Алексей Максимыч не сомневался в любви людей; не сомневался в том даже, что оба решили уже вопрос и дали друг другу слово. В душе он этому радовался. Он пристальнее взглянул на племянника и повторил;
– Да, и женишься на Марусе?
– И женюсь на Марусе! – решительно отвечал Сережа, отыскивая глазами девушку, которая вдруг вспыхнула и закрылась зонтиком.
Алексей Максимыч обхватил рукою ее стан, потрепал ее по плечу и на ходу поцеловал в щеку, при чем Катя и Соня снова запрыгали как козы и начали восторженно бить в ладоши.
Сумерки уже сгущались и полный, румяный месяц выплывал между темными деревьями, когда семья Зиновьева остановилась перед калиткой дачи.
VII
Алексей Максимыч Зиновьев вышел из Академии Художеств в сороковых годах. Удостоенный золотою медалью первого достоинства, он шесть лет провел в Италии. Результатом поездки были: замечательная монография в рисунках палатинской капеллы в Палермо и множество снимков различных церквей и архитектурных деталей. Все это служило вкладом для изучения искусства, но ему, собственно в материальном отношении, ничего не принесло. Правда, для капеллы нашелся за границей издатель; но потому ли, что молодой архитектор не умел заключить условий, потому ли, что печатание действительно обошлось дороже, чем предполагалось, выгода Зиновьева ограничилась одним экземпляром, посланным ему издателем. Он поспешил продать экземпляр за половинную цену, так как в то время крайне нуждался в деньгах. При всей готовности приняться за дело, в течение года он не мог достать работы.
Случаи интересных построек представлялись не один раз, но всегда как-то так выходило, что они проскользали мимо и попадали в другие руки. Ему оставалось идти в помощники и чаще всего к товарищам, которые, сколько ему помнилось, не отличались в академии особенными способностями; в свое время он даже многим из них помогал оканчивать программы.
Но жизнь предъявляла свои требования; он соглашался, и, надо прибавить, соглашался без раздражения, потому что врожденное добродушие и простота сердца не оставляли уголка для зависти и едкого самолюбия. Но и здесь даже редко удавалось довести дело до конца и получить за свой труд полное вознаграждение. Главным препятствием были по большей части подрядчики. Одни доставляли подмоченные балки, прося принять их за сухие; другие выставляли двадцать тысяч кирпичей, подсовывая к подписке счет на двадцать пять тысяч, и. т. д. Когда он передавал об этом старшему архитектору, тот приходил обыкновенно в негодование, но, в конце концов, оставлял у себя подрядчика и выказывал полнейшее равнодушие при желании помощника оставить должность.
Как ни был он терпелив, ему, однако ж, это надоело. Он принялся тогда делать рисунки для мебельщиков и фабрикантов. Любимым предметом Зиновьева был греко-византийский стиль, процветавший в восточной Римской империи между шестым и двенадцатым столетиями; он всегда чувствовал к нему склонность; по-бывав в Италии, он до того им увлекся, что, несмотря на скудные средства, сделал поездку в Константинополь, единственно с целью осмотреть храм святой Софии. Вернувшись в Россию с запасом драгоценных материалов, он постоянно мечтал воспользоваться ими для украшения предметов церковного и гражданского употребления.
Он горячо принялся за работу.
Но и здесь пришлось вскоре разочароваться. Фабриканты и мебельщики исключительно требовали стиля Людовика XVI и рококо. Рисунки Зиновьева, – плод долгого, страстного изучения и труда, – оставались у него по большей части в папке.
Практический человек не стал бы, конечно, идти против течения, понял бы бесполезность борьбы и, вместо того, чтобы убеждать и спорить, поспешил бы удовлетворить требованиям современного вкуса; но практичность не дана была в удел Зиновьеву. Византия, вместо того, чтобы его вывезти, посадила его на мель.
Нужна была случайная выставка в академии, нужен был особый знаток и любитель византийского искусства, чтобы выручить молодого архитектора.
Рисунки его на академической выставке не только имели успех, но получили значение какого-то нового откровения. Он точно не жил до сих пор в Петербурге и вдруг упал с неба на Васильевский остров. О нем заговорили, вспомнили и просмотрели его прежние работы; в целом его направлении найдена была общая мысль, последовательность, новое стремление, которое, при более обширной разработке, должно было привести к замечательным последствиям.
Ему предложена была на казенный счет новая поездка в Италию, но уже с целью специального изучения того рода искусства, который он так любил и которому так фанатически поклонялся. Зиновьев, начинавшей уже падать духом, воскрес окончательно. В конце года он уехал, отметив себе заранее два пункта: Равенну и Венецию. Он поселился в последнем городе.
В первые годы академия не могла нарадоваться. Труды Зиновьева получались аккуратно и всякий раз служили предметом величайших похвал. Вместе с тем удивлялись также, что он не возвращается. Прошло еще два года; давно кончился срок казенного поручения: Зиновьев продолжал посылать в Петербург работы даже после того, как остановлено было ему казенное содержание, но сам не трогался с места. Время от времени ему писали из России, делали различный выгодный предложения; он всякий раз благодарил, обещал приехать, но, все-таки, оставался; то надо было кончить рисунки для сочинения, заказанного иностранным издателем, то случайно открывались незнакомые сокровища византийского искусства, которыми необходимо было пополнить накопившиеся материалы. В увлечении он все забывал тогда: и неудачи, испытанный в Петербурге, и выгодные предложения, которые оттуда посылались. Справедливость требует также сказать, что Италия успела уже произвести на Зиновьева свое засасывающее, притягательное действие.