Дневники. 1910–1923 - Франц Кафка
Вдруг Козель положил карандаш и прислушался к потолку. Наверху в комнате кто‑то ходил, очевидно, босиком, делая круг за кругом. При каждом шаге он громко шлепал, словно вступал в воду. Козель покачал головой. Если он каким‑нибудь образом не оградит себя, эти прогулки наверху, которые он вынужден терпеть с самого въезда нового жильца, примерно с неделю, положат конец не только его сегодняшним занятиям, но и вообще всей учебе. Никакая напряженно работающая голова этого не выдержит.
Существуют определенные связи, которые я отчетливо чувствую, но не в состоянии осознать. Достаточно было бы чуть поглубже нырнуть, но именно здесь плавучесть так сильна, что я мог бы думать, будто нахожусь на самом дне, если бы не чувствовал под собой течения. Во всяком случае, я тянусь вверх, где на меня падает тысячекратно преломленный блеск света. Я поднимаюсь и слоняюсь наверху, хотя ненавижу все верховное и от него
Дверь в переднюю была распахнута, и потому отчетливо было слышно, как слуга доложил:
– Господин директор, пришел новый актер.
– Я еще только хочу стать актером, – сказал о себе Карл, уточнив сообщение слуги.
– Где он? – спросил директор и вытянул шею.
Старый холостяк с измененной формой бороды.
Одетая в белое женщина посреди замка Кински. Четкие контуры высоких выпуклостей груди, несмотря на расстояние. Застывшая поза.
12 июня. Кубин. Желтоватое лицо, редкие волосы плохо уложены на черепе, время от времени в глазах вспыхивает блеск. Боится заражения, он внизу поцеловал ее и видит себя уже распавшимся, говорит о «любимой бабе», которой он принесет это несчастье. Радостно хватается за глупейшее успокоение и спустя некоторое время очень умно рассуждает. – Вольфскель, полуслепой, отслойка сетчатки, должен остерегаться падения или удара, иначе линза может выпасть, тогда конец. При чтении должен держать книгу у самых глаз и уголками глаз пытаться поймать буквы. Вместе с Мельхиором Лехтером был в Индии, заболел дизентерией, ел все, всякие фрукты, которые видел лежащими в пыли на улице. – Пахингер отпилил у трупа серебряный пояс целомудрия, отодвинул в сторону рабочих, которые его выкопали где‑то в Румынии, успокоил их замечанием, будто он увидел ценную безделицу, которую хочет взять с собой на память, распилил пояс и сорвал со скелета. Если он находит в деревенских церквах ценную Библию, или икону, или листок, что он хочет иметь, он вырывает из книг, срывает со стен, с алтаря что хочет, кладет в виде возмещения монету в два геллера и успокаивается. – Любит толстых баб. Каждую женщину, которую имеет, он фотографирует. Кипа фотографий, которые он показывает любому посетителю. В одном углу софы сидит он, в другом, на расстоянии, посетитель. Пахингер едва смотрит на него, тем не менее он знает, какую фотографию тот держит, и дает пояснения: это была старая вдова, это были две венгерские служанки и т. д. – О Кубине: «Да, мэтр Кубин, вы на подъеме, если так будет продолжаться, то через десять – двадцать лет вы займете такое же место, как Байрос».
Письмо Достоевского к одной художнице.
Жизнь общества движется по кругу. Только люди, пораженные одинаковым недугом, понимают друг друга. Объединенные характером страдания в один круг, они поддерживают друг друга. Они скользят по внутренним краям своего круга, уступают друг другу дорогу или в толпе осторожно подталкивают друг друга. Один утешает другого в надежде на то, что утешение это возымеет обратное действие на него самого, или страстно упивается этим обратным действием. Каждый обладает только опытом, который дает ему его страдание, тем не менее в рассказах товарищей по несчастью этот опыт выглядит неслыханно многообразным. «Так обстоит с тобой дело, – говорит один другому, – и, вместо того чтобы жаловаться, благодари Бога, что именно так оно обстоит, ибо, будь оно подругому, это навлекло бы на тебя такое‑то или такое‑то несчастье, такой‑то или такой‑то позор». Откуда это ему известно? Судя по его высказыванию, он ведь принадлежит к тому же кругу, что и его собеседник, у него такая же потребность в утешении. А люди одного круга знают всегда одно и то же. Положение утешающего ни на йоту не лучше положения утешаемого. Поэтому их беседы – лишь соединение самовнушений, обмен пожеланиями. То один глядит в землю, а другой на птицу в небе (в таких различиях протекает их общение). То их объединяет одна надежда, и оба, голова к голове, глядят в бесконечные дали небес. Но понимание своего положения обнаруживается лишь тогда, когда они оба опускают голову и один и тот же молот обрушивается на них.
14 июня. Я иду спокойным шагом, в то время как в голове у меня стучит и неприятнейшее ощущение вызывает слегка ударяющая меня по голове ветвь. Во мне, как и в других людях, есть спокойствие, уверенность, но заложены они как‑то навыворот.
19 июня. Волнения последних дней. Передающееся мне от д-ра Вайса спокойствие. Хлопоты по поводу моих дел. А сегодня утром, когда я в четыре часа проснулся после крепкого сна, они перекинулись на меня. Pistekovo divadlo. Лёвенштайн! Теперь грубый захватывающий роман Сойки! Страх. Убежденность в необходимости Ф.
24 июня. Элли рассказывает: «Золотко мое, я тоскую по твоему гибкому телу».
Какое бешенство вызывают у нас, у Оттлы и у меня, человеческие связи.
Могила родителей, в которую захоронен и сын («Поллак, академик от коммерции»).
25 июня. С раннего утра и до сих пор, до сумерек, расхаживал по комнате. Окно было открыто, стоял теплый день. Беспрерывно врывался шум узкой улицы. Я рассмотрел уже каждую безделушку в комнате. Обследовал глазами все стены. Изучил до последней завитушки рисунок и следы старости на ковре. Многажды измерил растопыренными пальцами стол посередине. Не раз поскалил зубы портрету покойного мужа моей хозяйки. Под вечер я подошел к окну и сел на низкий подоконник. И тут я случайно впервые спокойно посмотрел со стороны внутрь комнаты и на потолок. Наконец, наконец‑то эта многократно сотрясавшаяся мною комната начала, если я не ошибался, двигаться. Началось это с краев белого, покрытого мелкими гипсовыми украшениями потолка. Маленькие кусочки штукатурки отваливались и как бы случайно то тут, то там со стуком падали на пол. Я вытянул руку, и в нее тоже попадали обломки, которые я, не поворачиваясь, через голову бросал на улицу. В обнажившихся наверху участках еще не было какой‑либо взаимосвязи, однако ее уже можно было как‑то представить себе. Но когда к белому начал примешиваться голубовато-фиолетовый цвет, исходивший из по-прежнему белого, прямо‑таки сияюще белого центра потолка, в который была вкручена