Письма к Василию Розанову - Леонтьев Константин Валерьевич
Различение знания от понимания мне показалось очень ясным, верным и (для меня, по крайней мере) новым; я нигде этого не встречал…
Очень хорошо и доступно!..
При этом, признаюсь, я осмелился, применяя это различие и к своим собственным сочинениям, подумать: статья моя Русские, греки и юго-славяне есть выражение моего знания; я описал их свойства и различия, а моя теория (гипотеза?) триединого процесса в истории и в особенности гипотеза смешения, ведущего к упрощению образа и смерти (исчезновению) — есть выражение моего понимания. Это есть открытие, если оно оправдается трудами людей, более меня ученых.[33]
Так ли я понял? Не самомнение ли это одно? Вырвитесь на мгновение из объятий суженой вашей, чтобы или уничтожить мою претензию, или поддержать ее… Я давно этого решения жду от кого-нибудь, но почти все именно этот пункт обходят в молчании… Только один Астафьев лет 5–6 тому назад, на публичных лекциях своих (весьма малолюдных) и в отдельной брошюре потом признал эту гипотезу смешения глубокой и важной. Но он так неясно и тяжело пишет и говорит, что портит этим все лучшие свои задачи. Буду теперь уже, не порхая, продолжать чтение вашей книги.
Третья новость. Сборника моего («Вост., Россия и Сл-во») мне вчера прислали из Москвы 10 экз. Из них я брату вашему пошлю 2 экз. Один с надписью, как вы советовали, а другой так, для пропаганды: если вы желаете, то и вам, для последней цели, пришлю экз. пять. «Национ. политики» у меня нет и не знаю, где ее склад! Брошюра эта была издана одним приятелем; она, как водится с моими книгами, почти вовсе не пошла; приятель не окупил даже расходов; потом сам заболел (болезнью головного мозга), удалился к отцу в дальнюю провинцию и, хотя теперь ему и гораздо лучше, но я не хочу беспокоить его вопросами о том, где склад брошюры и т. п.
Хорошее издание От. Климента здесь все истощилось, а в Москве оно почти не продавалось, ибо от. Амвросий в течение многих лет раздавал ее даром людям образованного класса.
Есть у меня плохое издание, — не знаю, послать ли его вашему брату или нет? Очень уж скверно издано в Варшаве (в 80-м году).
Еще раз прощайте.
Видите, как вы ошиблись, предполагая, что я тягощусь писать письма? Право, это гораздо приятнее, чем писать статью для печати. Пишешь письмо к единомышленнику или к близкому, с убеждением, что возбудишь или сочувствие, или живое возражение; пишешь статью для публики, — знаешь, что встретишь или удивленное непонимание, или насмешки над «оригинальностью» и «чудачеством» своим, или обвинения в «парадоксальности», или чаще всего пренебрежительное молчание…
Прибавьте к этому 60 лет, лень, недуги, полнейшую обеспеченность спокойной и уединенной жизни, а главное, постоянную боязнь согрешить на краю могилы излишними волнениями литературного самолюбия, — и вы поймете, почему гораздо приятнее писать Фуделю, вам и некоторым другим людям, чем для печати: как-то нравственно чище, безгрешнее, бескорыстнее.[34]
Ваш К. Леонтьев
Письмо 4. 5 июня 1891 г., Опт. п
Не 5 и не 7 строк, как вы желаете, а 75 000 написал бы я вам, дорогой и милый, добрый Василий Васильевич!.. Если бы не был так слаб… Болен я всегда, вот уже 20 лет, но заниматься мне это не мешает, кроме некоторых дней особого изнеможения или уныния. (Вот и теперь я в таком состоянии)… Мыслить и сочинять, читать серьезное не могу; но для письма, и тем более вам, всегда найдутся силы… Поэтому не болезнь причиной тому, что вы долго не получали от меня вестей, а ваши собственные распоряжения… Тотчас после вашего последнего письма я вам ответил в Елец, потом послал вам туда же 3 экз. моего Сборника и столько же брату вашему в г. Белый. Сверх того я в Елец же недавно послал еще одно вам письмо с деловым вопросом: не желательно ли вам место при одной из московских гимназий? У меня «есть рука» по мин. народи, просвещения, и я могу по крайней мере «попытать счастия». Удастся, — хорошо, не удастся, — ваше положение не ухудшится…
Статью вашу обо мне (от которой, конечно, я в восторге!) не осмелился возвратить вам, не смотря на то, что заметки к ней давно готовы; ибо вы сами не велели возвращать ее до востребования… Куда вы уезжаете, вы мне не сказали; а все посланное мною вам в Елец, разумеется, лежит там, на почте, и будет возвращено мне, если вы немедленно не напишете в почтовую елецкую контору, чтобы вам все выслали на ваши Воробьевы горы…
«Обижаться» же мне на вас не только не за что, но так как монахи приучили меня в самом деле часто молиться, то я каждый день (иногда и не по разу, а чаще) молюсь, чтобы вы не переменились ко мне и не оставили бы меня на краю могилы без вашей поддержки и без ваших (неслыханных еще ни от кого другого) утешений… Какое тут «негодовать» или «сердиться»! Тут надо свечки ставить или песни петь бравурные… Простите, что сегодня больше не могу ни слова написать… Изнемогаю и телом, и духом… Отчасти и от африканской жары…
У меня гостит теперь молодой доцент моек, университета Анатолий Александров (27 лет), друг и ученик мой… Он до того восхитился вашей статьей и вашими письмами, что, если бы не это письмо ваше, извещающее, что вы под Москвою, то он непременно бы заехал к вам в Елец знакомиться… (Он едет к родным в Белев).
Боже! Доживу ли я до того, чтобы видеть вашу статью оконченной и напечатанной! Варваре Дмитриевне мой искренний поклон с просьбой не «ревновать» ко мне и не мешать вам мною, грешным, заниматься!
Обнимаю вас крепко.
Ваш К. Леонтьев
Письмо 5. 13 июня 1891 г., Опт. п
Неоцененный и неожиданный друг (позвольте вас иногда и так называть), буду для ясности отвечать по пунктам…
1. Ваш портрет… Я очень доволен им… Выражение вашего лица напоминает мне Нонина, бывшего сослуживца моего в Турции, консула в Янине и Черногории, потом министра-резидента в той же Черногории, потом посланника в Бразилии, а теперь временно состоящего в Петербурге при министерстве иностранных дел. Это он пишет в Русск. Обозр. политические статьи под псевдонимом «Spectator»[35]. Если вам они попадались, то вы, конечно, видели, как он сочувствует моим отрицательным взглядам на славян. Это один из самых прямых и добросовестных умов, каких я только знал. У него глаза какие-то ясные, честные, твердые и как бы удивленные (полагаю, от безхитростного внимания, — «внимание для внимания», «понимание для понимания» и т. д.). Ваши глаза (на фотографии) напомнили мне его глаза. Только носик ваш, кажется, не очень красив, — слишком национален, если не ошибаюсь…
2. Ваша статья… Еще прежде получения вашего последнего письма, я уже сделал к ней примечания на особых листах. Часть их касается до вас, часть до меня. Вам я делаю замечания только стилистические; это мой «пункт». О себе кое-что кратко биографическое, ибо в этом вы по незнанию фактов немного ошиблись. (Например, о моем «стремлении в центры деятельности»[36] и т. п.) По существу же я не только не могу почти ничего на вашу статью возразить, но не умею и даже… как-то боюсь вам выразить… до чего я изумлен и обрадован вашими обо мне суждениями!.. С самого 73 года, когда я в первый раз напечатал у Каткова политическую статью («Панславизм и греки»), и до этой весны 91 года я ничего подобного не испытывал! Нечто успокоительное и грустное в то же время! Если бы статья ваша была окончена и напечатана, то я мог бы сказать: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!..»
Теперь еще, пока статья ваша не окончена и не напечатана, я, конечно, не могу этого воскликнуть; но я все-таки могу сказать: «Наконец-то после 20-летнего почти ожидания я нашел человека, который понимает мои сочинения именно так, как я хотел, чтобы их понимали!»
Не думайте, что отзывов о моих сочинениях не было вовсе; за последние 5–6 лет их было там и сям достаточно, и даже были весьма похвальные, но все это кратко, недоказательно, неясно и т. д. А главное, историческую мою гипотезу все старались обходить осторожным молчанием[37]. О предсмертном смешении[38] дерзнул серьезно отозваться только один Астафьев в публичных лекциях своих в 1886, кажется, году. На этих лекциях собиралось не более»30–50 человек, и то на половину по личному знакомству с Астафьевым. Успеха не было никакого, и журнальная критика (даже и московская) не обратила на эти его лекции никакого внимания. Из 5 наиболее распространенных и наиболее влиятельных московских газет того времени («Моск. Вед.», «Русь», «Соврем. Изв.», «Русск. Ведом», и «Русск. Курьер») ни одна не сказала ни слова[39]. И это понятно отчасти: последние две (Р. В. и Р. К) — газеты, вполне европейски-прогрессивные и очень рады умолчать о том, чего совершенно ничтожным назвать нельзя, а хвалить невыгодно; что касается до Каткова, Аксакова и Гилярова-Платонова, то они все трое прежде сами слишком много послужили этому самому смешению[40],а потом сами же шаг за шагом стали от него отступаться[41],чтобы им легко было свыкнуться с таким коренным отвержением, какое выражается в моих книгах и в лекциях Астафьева (у него, впрочем, с оговорками).