Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.
«Я вот здесь пишу сейчас все, что придет в голову» – это признание Т.А. Кононовой [1684] могли бы повторить и десятки других авторов дневников, которые обычно не разделяли описанные ими случаи на важные или незначительные. Она же бесхитростно сообщает, что составление дневника помогало ей отвлекаться от тяжелых мыслей; о том же говорили и другие блокадники [1685] . И, разумеется, не последним доводом в пользу ведения дневника было то, что он воспринимался как элемент самоконтроля. Говоря о своем дневнике, представленном в виде писем некоему «другу», Э. Левина отмечала: «Беседы с вами – постоянный контроль над собой» [1686] . Не все готовы были это признать ясно и твердо, но заметим, как много в этих, казалось бы, интимных записях самокритичных признаний, извинений, обещаний, разборов щепетильных житейских ситуаций, в которых приходится делать трудный выбор.
Патетическая форма, в которую обычно облекаются такие записи, в силу присущей им эмоциональности, быстрее способствует закреплению нравственных правил. Патетический язык – это язык цивилизации, а не распада, его клише отражают устоявшиеся традиции и навыки. Знание, повторение, заучивание такого языка тоже есть средство против одичания человека. Патетические вкрапления нередко отделены от «фактического» текста с цифрами, сведениями, описаниями реальных историй. Патетическое словно «приподнимает» человека, отвлекает его от рутины блокадного быта, где нравственных заповедей придерживаться значительно труднее. Патетическое – способ вписать определеннее и нагляднее свои поступки в общепризнанный канон «правильного» поведения. Архитектор А.С. Никольский намеренно показывал другому человеку запись, сделанную в дневнике 22 января 1942 г.: «Кругом люди слабеют и мрут… Но сдавать город нельзя. …Я твердо верю в скорое снятие блокады и начал думать о проекте триумфальных арок для встречи героев – войск, освободивший Ленинград» [1687] . И все записи в его дневнике будут такими. Их можно будет варьировать, снижать или повышать их тон, перемежать со скорбными деталями блокады – но остов их останется прежним, их не стыдно показывать другим, ими можно гордиться.
Кому показывать? Людям близким, друзьям, знающим его, способным сравнить его высокие идеалы с теми, какие действительно присущи ему в жизни. Какой смысл представлять себя в дневнике порядочным человеком, если все окружающие знают его истинную цену. С целью маскировки? Но ведь и она препятствует разгулу низменных страстей: от чего-то воздерживаются, что-то делают менее вызывающим и жестоким. Чем больше человек говорит о себе, как о героическом блокаднике, тем больше мостов он сжигает за собой: даже в минуту отчаяния и слабости ему нужно каяться, а не оправдываться.
2
Патетические вкрапления в текстах дневников и писем имели различное происхождение. Патетика неизбежно присутствовала в предисловиях к дневникам – тем самым задавая тон и определяя сценарий многих записей. Она возникает и как отклик на публикуемые сообщения о героях-ленинградцах – в ней повторяется присущий прессе эмоционально-пафосный настрой. К патетике обращаются и в тех случаях, когда необходимо отнести себя к числу наиболее стойких горожан, когда ощущают свое добытое немалым трудом право говорить от имени других. «Враг отступает… Так будем крепиться дальше, товарищи, осталось недолго… Пусть знает враг – ленинградец лучше умрет с голода, чем сдастся врагу» – это не призыв, прозвучавший на митинге, это запись, сделанная для себя в дневнике А.С. Уманской 19 декабря 1941 г. [1688] В дневнике А. Лепковича, не призванного в армию по состоянию здоровья, встречаем почти такую же агитационную речь: «Мы, инвалиды и труженики тылового фронта, будем переносить все страдания, все невзгоды… Умрем, поползем на четырех (на карачках), но не сдадимся» [1689] . Это местоимение «мы» придает его утверждениям большую ответственность. Быть героем оказывается не столько правом, сколько обязанностью – инерция слова, произнесенного жестко и убежденно, делает трудными последующие оговорки и отступления.
Вообще любое действие, необычное, призванное нагляднее и ярче подчеркнуть героизм и оптимизм, имеет по преимуществу патетический оттенок: форма подчиняет себе содержание. Домашняя газета – своеобразный открытый дневник – издавалась школьником Ю. Звездиным не для того, чтобы сеять пессимизм – и вот содержание помещенной в ней заметки с примечательным названием «Мы не унываем»: «13 [ноября 1941 г.] ввели новые нормы на хлеб. Несмотря на их уменьшение, вся семья спокойно встретила это известие. Мама говорит: «Мы не будем впадать в уныние. Мы терпеливо преодолеем все трудности». И слова не расходятся с жизнью: хлеб растягиваем на весь день» [1690] . Это не средство самовнушения, а отчетливо осознаваемая публичная демонстрация выдержки. Все лишнее – подробности, сомнения – убрано. Слова явно не отражают драматизма происходящего, да этого от них и не требуют: стойкости должно быть свойственно спокойствие, а не крик.
В частных письмах обычно патетические ноты звучат более приглушенно. Письмо не может полностью превратиться в агитационную статью: эпистолярный жанр имеет свои законы. Бывают и исключения – но и они характерны. Пафосные восклицания в письме М.Д. Тушинского Т.М. Вечесловой («Великая Родина, Государство Великого Народа, создавшего такие ценности, себя отстоит – воскреснет» [1691] ) вообще обусловлена спецификой языка этого горячего поклонника театра, которому присущи именно возвышенные слова: «Я пишу любимому руководителю удивительного коллектива» [1692] . Но в прозаичных письмах патетические вкрапления в ряде случаев меньше могут ощущаться как нечто инородное и искусственное. В письме М.Ю. Конисской И.В. Щегловой оптимистической фразе предшествует довольно подробный перечень постигших ее бед и потому «бодрая» концовка выглядит вполне естественной. В ней нет ложной велеречивости и экзальтации: «…Про себя могу сказать, что я совсем не унываю и верю в светлое будущее» [1693] .
Независимо от того, какой степенью эмоциональности обладал тот или иной жест авторов писем, его яркость неизбежно должна соотноситься с нравственными ценностями. Обычно патетическое – это концовка, итог рассказа. Обилие мелких подробностей и отвлечений способно запутать и адресатов, и самого автора – но заключительный вывод должен быть сформулирован четко и недвусмысленно [1694] . Это способ прямо заглянуть в себя, минуя рутину повседневных дел. Патетическое, возвышенное – вот те одеяния, в которых невозможно представить слабых духом людей. Примеряя их на себя, человек тем самым давал и обещания. Они не всегда могли быть исполнены, но их нельзя было обойти и не заметить.
3
В некоторых дневниках и письмах мы обнаруживаем предельную сгущенность всего «правильного» – оценок, поступков, самохарактеристик – словно они специально созданы для показа другим людям. Как это ни покажется странным, такие записи чаще принадлежали тем, кто мог лучше питаться в силу своего положения. Традиционное чувство благодарности, заставлявшее не единожды говорить о благодеянии, здесь значительно усилено. Еще и еще раз старались доказать, что ценят заботу о себе, что неизмеримо признательны за нее. Будто ожидали, что кто-то из власть имущих обязательно заглянет в этот дневник или прочтет это письмо – и удостоверится, что не зря была оказана им помощь, что они заслужили ее. Искреннее выражение политической лояльности, даже высказанное только в личном дневнике или лишь в частных письмах своим близким, давало, хотя бы и иллюзорное, ощущение устойчивости в настоящем и уверенности в будущем. И оно с радостью подкреплялось возможностью сообщить новые свидетельства о том, как их ценят и оберегают, как справедлива и гуманна Советская власть.
Кажущаяся излишней и фальшивой политизация блокадных документов имела, однако, несомненное достоинство. Она позволяла логично и последовательно выстраивать каноны своего поведения в соответствии с нормами коммунистической морали и политической дисциплины, которые унаследовали многие черты традиционной этики. Управляющий промкомбинатом Октябрьского района свой январский дневник 1942 г. озаглавил так: «Большевики – люди особого склада. Беглые заметки из жизни в непобежденном Ленинграде Никулина А.П.» [1695] . Это, несомненно, сразу определило особый тон повествования – мы увидим это на следующей странице дневника: «Я солдат революции, отдавший все свои силы служению своей матери родине, своему народу, наконец, я убежденный марксист-ленинец-сталинец…Я не отчаиваюсь, я не чувствую обреченности, нет, я борец, я большевик, на колени не встану… Я не сдаюсь» [1696] .
Написано это было в то время, когда тысячи людей умирали от голода и может показаться удивительным нарочитая отстраненность от «злобы дня». Но первая запись появилась в дневнике 10 января 1942 г., в самые страшные дни – и, вероятно, не случайно. Стремление максимально воспользоваться риторическими средствами не может порицаться. Он выбрал язык, точно отражающий его настрой и его решимость не отступать. Такой язык задает целую программу поведения: он ясен и не отягощен многословными рассуждениями, ослабляющими способность к сопротивлению. Язык – суть этого человека, и, возможно, нечто, цементирующее его волю. Постоянные риторические упражнения становятся средством поддержания силы духа. «…Нет уныния, нет испуга, нет обреченности. Поступь тверда, шаг уверенный, хозяйский…Горожане испытывают величайшие трудности, но город живет, город борется, город героев здравствует» [1697] – такая тональность характерна и для других записей. Уникальная даже для этого дневника запись 21 января 1942 г. является не только свидетельством самоконформизации, но и средством проверки на стойкость. Выдержит ли он? «Сегодня день смерти „величайшего из великих“ В.И. Ленина. Дело Ленина живет. Дело Ленина победит. Быть ленинцем это значит любить социалистическую] родину, драться за нее не щадя жизни. Сейчас нас ведет [здесь его почерк становится трудночитаемым. – С. Я.] Сталин, под его руководством мы победим. Писать нет освещения» [1698] .