Атака! Атака! Атака! - Кармалита Светлана
— В Кислой кита выбросило, — сказал Гаврилов, которому надоело молчать.
— Да ну, — удивился Черепец. — Интересно, чего они такие здоровые и на берег выпрыгивают. Ошибка в природе.
— Он маргарину накушался, — сказал Белобров, — и его с этого маргарину травило сильно. Так что он сам решил прервать связи с жизнью.
— Ага, — подтвердил Гаврилов. Они беседовали вроде бы минуя Черепца. — Он, когда с жизнью прощался…
— Кто?
— Кит. Очень сильно рыдал и все просил какую-то Марусю показать. Через которую невинно гибнет.
Брови у Черепца скорбно поднялись домиком.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — начал он официально.
— Да я что. — сказал Белобров, — вот кита жалко. — И захохотал так, что машина дернулась и клюнула носом.
После этого они долго молчали. Черепец достал стеклянную банку с водой, попил и дал попить Гаврилову. И опять они долго молчали, каждый думал о своем, и Гаврилов при этом шевелил губами.
— Приехали, станция, — сказал вдруг Белобров н резко положил машину в крутой вираж.
И тотчас же перед ними встал северный белый и гладкий склон горы и словно прилепившийся к нему, переломанный пополам, длинный, тоже белый и поэтому сразу не очень заметный, распластанный силуэт немецкого высотного бомбардировщика Ю-290. Белобров развернул машину, еще раз повел ее над горой, в холодном предутреннем свете были резко видны гладкий смерзшийся снег, короткая рытвина в горе, которую пропахала машина перед тем, как развалиться, нашлепки снега на камнях.
— В ноздрю, — сказал Гаврилов, — прав Семочкин, он его в ноздрю бил. Но машина такая живучая… очень живучая машина…
— Сесть никак нельзя? — поинтересовался Черепец.
— Камни, — сказал Белобров, — домой давай поехали. Нас там Семочкин ждет. Знаешь, как он нас ждет! — И захохотал.
— Как привет от любимой, — подтвердил Гаврилов, — вот как он нас ждет….
— У них шоколад в бортпайке и Робинзон Крузо… И ордена бывают… можно на родину послать… — размечтался Черепец, но его не поддержали.
Опять они летели над нищенскими низкими сопками. Когда они пересекали фиорд, на горизонте загорелось северное сияние, странный белый призрачный свет без теней опрокинулся на черную воду и сопки.
— У нас под окном куст рос… — сказал Черепец, — уже и не знаю, откуда такой куст, только как весна, он весь, вы знаете, белый-белый…
— Внимание! — вдруг крикнул Белобров.
Под ними на рыжей скале лежал торпедоносец.
— Вот! — опять крикнул Белобров. — Это Плотников… Ах, как их…
То, что лежало внизу под ними, уже не было самолетом, в обломках оплавившегося металла можно было лишь уловить сходство со знакомой машиной. Все сгорело вокруг и было черно, потом, видно, с сопки надуло длинные полосы снега, через которые до сих пор проглядывала гарь. Задувала предутренняя поземка. Машина умерла, и люди, если они не выбросились с парашютами, конечно же, умерли тоже, и казалось, что все здесь умерло навсегда. Белобров повел машину на второй круг.
— Горючка рванула, — сказал Черепец. — Что ж может быть, ничего не может быть…
— И стянул шлем.
— Все, — сказал Белобров и тоже стянул шлем. — Сесть не могу, поехали.
Билось, вспыхивало беззвучное пламя северного сияния. На его фоне летящий биплан был маленький и жалкий. Он ушел за скалу и, будто не выдержав, облетел ее и вернулся. И опять сделал круг над погибшим торпедоносцем, и еще один, не то высматривая что-то, не то прощаясь, покачал крыльями и ушел за скалу. Звук его мотора стал слабеть и исчез.
Над плюшевым занавесом на красном кумаче было написано: «Севастополь — наш! Смерть немецким оккупантам!».
В боковых ложах горели разноцветные фонари, занавес будто бы светился изнутри. Это было очень красиво. Начальник театра, майор Заварзин, быстро вышел на середину сцены и с выражением объявил, что следующим номером будет показан отрывок из постановки театра «Мария Стюарт», именно то место драмы, где шотландская королева находится в ожидании казни. Пока он объявлял, на сцене, за плюшевым занавесом, стучали молотки и что-то упало.
— Интересно, — спросил Шорин, — ей топором голову оттяпывают или там через повешение казнили?
— У них машина была собственной конструкции, — сказал Дмитриенко, — раз — и ваших нет.
— Все-таки это дикость — беззащитную женщину казнить, — сказал Черепец и со значением посмотрел на Марусю. — Фашистские замашки.
Маруся сидела рядом с ним, и Черепец незаметно все время причесывался.
Шотландскую королеву играла заслуженная артистка — жена командующего. А возле нее, среди придворных, Белобров сразу увидел Настю Плотникову, и все из минно-торпедного ее тоже увидели. На сцену вынесли большую плаху и топор. Шорин оживился на секунду и хотел опять спорить с Дмитриенко, но артисты играли очень убедительно и он расчувствовался. Настя Плотникова похудела и в красивых одеждах была какая-то маленькая. Говорила она ненатурально, в одном месте запнулась, и Белобров занервничал, что она вдруг забудет текст. Когда пришел палач, командующий сразу ушел из ложи курить. Он любил свою жену и переживал это место, где ей отрубали голову.
— Переживает, — сказал Дмитриенко Шорину, — больно играет выпукло.
После «Марии Стюарт» долго хлопали, а когда перестали хлопать, стало слышно, что в фойе играет оркестр. Там начинались танцы.
Заварзин объявил выступление фокусника, по проходу протиснулся веселый, запыхавшийся Семочкин и зашептал Белоброву и Гаврилову, что они спасли его честь как боевого летчика, что пока в наших ВВС есть такие товарищи, как они, можно быть спокойным и что он требует, чтобы они пришли в столовую на третий этаж.
— Мы в город едем, — сказал Белобров, — ночным рейсовым. Вот его сына встречать.
Семочкин был бледен, карман его подозрительно отдувался, он тер лоб и все время пытался заговорить по-английски. За ним ходила девушка, очень хорошенькая, очень молоденькая и очень беленькая. Она дергала его за рукав и говорила:
— Костик! Ну Костик же!
В ложе появился командующий, Костик исчез, худенькая старушка заиграла на рояле вальс. Фокусник в короткой куртке стал показывать фокусы, непонятные и удивительные. В зале пытались отгадать и хором кричали:
— В рукав! В рукав! За ворот спрятал! За ворот!
Но лепты, или кубики, или курица появлялись совсем в других местах, один раз в кармане кителя Заварзина, от чего Заварзин смутился, покраснел и рассердился. Все в зале хохотали до слез, и командующий тоже.
Вечера здесь не делились на краснофлотские и командирские. Все были здесь, в одном зале. Как летали в одних машинах, горели и возвращались. Или не возвращались.
Дмитриенко от фокусов совсем сошел с ума и ко всем приставал с каким-то двойным дном, а Черепец важничал и говорил, что дело в отвлекающем движении левой рукой, но отказался ответить Дмитриенко, как лента оказалсь в кармане Заварзина.
— Двойное дно, — стонал Дмитриенко, — режьте меня, двойное дно.
…После концерта Белобров и Гаврилов вышли в ярко освещенный коридор. Здесь совсем громко играла музыка, в большом зале танцевали, где-то сухо стучали шары. На стенках висели большие красочные плакаты, выпущенные политотделом ВВС по случаю последних побед.
В красиво нарисованных волнах, среди пушечных стволов, пулеметов и гвардейских знамен, в ряд стояли экипажи Фоменко и Плотникова. Им захотелось постоять здесь и покурить, и поговорить о чем-нибудь значительном, но курить здесь было нельзя, сесть негде и, притихшие, они пошли по коридору. Но здесь их настиг Семочкин, схватил за руки и потащил в зал со столиками, покрытыми белыми скатертями, туда, где ужинали и пили чаи. Все радостно закричали, когда они появились, и тут же про них забыли, и это было хорошо. Летчики пили чай, старательно размешивая его, и, отхлебывая, морщились, словно это было лекарство. Здесь была Настя Плотникова. За ее стулом стоял истребитель Сафарычев, почти мальчишка, с хохолком и потрескавшимися губами. Белоброву стало неприятно, но он крикнул Насте, что она играла выпукло и на большой, и показал при этом большой палец.