Атака! Атака! Атака! - Кармалита Светлана
Деревянные мостки были узкие, и Черепец не мог вести Марусю под ручку. Она шла впереди, большая, стройная, мостки под ее крепкими, полными ногами прогибались, и доски в темноте иногда хлюпали по воде. По параллельным мосткам проносились и исчезали в темноте тени — опаздывающие из увольнения. Было тепло, звезды над ними были крупные, как на юге, под скалой грузился бочками большой ржавый транспорт со странным названием «Рефрижератор № 3». Там горели синие лампочки, скрипели лебедки. На эсминцах на разные голоса пели пластинки. Пахло морем, какой-то морской гнилью, солью, рыбой, мазутом. От всего этого на душе у Черепца было торжественно, и он подумал, что, возможно, это лучшие минуты в его жизни, которые он будет вспоминать в старости. Наконец, мостки обошли с двух сторон огромную черную лужу, из которой торчала спинка железной кровати, соединились, и Черепец опять взял Марусю под руку.
— Если вслушаться в сухой язык цифр, — сказал Черепец, — то делается наглядно ясно, кто воюет, а кто по аэродромам треплется, и выходит, что боевого состава от общего числа не более как семь человек на сотню, а вроде бы все летаем. Обидно. — Черепец снял бескозырку и помахал ею. Он недавно подстригся под бокс, но все равно, когда шел с Марусей, голова у него под бескозыркой потела.
— Вам эта стрижка под бокс вовсе не идет, — сказала Маруся, — вы в ней на арбуз похожи…
В разговоре с Марусей Черепцу все время приходилось пробиваться через насмеш-ку.
— В королевских ВВС, ребята кое с кем разговаривали, у них как? У них так — ты старшина, но летаешь стрелком, а он майор, но не летает. Так вот, тебе полагается ванная, а ему, майору…
— У них старшин вовсе нет, — сказала Маруся, — мы у них с девочками убирались… У них все сержанты и все рыжие. Будто у них один папа… А так, что у них, что у нас. Довольно нахальные и врут.
— Если на то пошло, — обиделся Черепец, — если пошло на правду, то среди работников столовой тоже попадаются жулики.
— Тю-ю, — сказала Маруся, — такое бывает жулье, даже работать стыдно.
Мостки опять стали узкие, и Маруся пошла вперед, а Черепец сунул руки в карманы бушлата, от этого фигура становилась красивее и стройнее. Они приблизились к каптерке Артюхова, там метнулась тень и сразу же призывно и жалобней заиграла гармошка. Артюхов выполнял все, что было намечено. Голова и шея у Черепца стали совсем мокрыми. Они шли мимо каптерки, а сил остановить Марусю и пригласить зайти у Черепца не было. В каптерке стукнула дверь и гармошка заиграла «Смелого пуля боится, смелого штык не берет…» Черепец с тоской глядел в спину Марусе. Они завернули за высокий черный забор у склада, Маруся остановилась и издали протянула Черепцу теплую, красную от кухонной работы руку. «Белочка, пойми же ты меня! Белочка, не мучь меня». — страстно выла за углом гармошка Артю-хова.
— Ну, до свиданьица, — сказала она, — а то вон вас какой-то товарищ командир зовет, как бы вам взыскание не получить.
Ваше дело такое — казенная служба, так что бувайте.
Тут он решился. Вернее, даже не решился, а, как говорил в одной передаче диктор, какая-то неведомая сила подхватила его, он задержал ее руку в своей, сдавил и потянул к себе. Она рванулась, но Черепец был сильный человек. Он прижал ее к мокрому черному забору и, задыхаясь от любви и нежности, стал говорить то, что всегда говорят в таких случаях.
— Не ломайся, — сказал он, — тоже мне новости выдумала. — И опять прижал ее. — Не будем ломаться, — бормотал он, проникая под серое бесформенное пальто и обнимая ее, горячую и ставшую податливой. — Зачем нам ломаться?! Не надо нам ломаться.
Но она вдруг напряглась, зашипела, как кошка, и ударила его в лицо, потом в ухо с такой быстротой, силой и злобой, что он даже ничего не успел сообразить, кроме того, что его бьют. И возможно, сейчас разломают голову.
— Зашибу, — шипела она, — пусти-и!
Бескозырка слетела с его головы в пузырящуюся под весенним ветром лужу, она рванула его за борт бушлата, посыпались надраенные пуговицы. Он давно ее отпустил, но она даже не заметила этого, даже не слышала, как старшина кряхтит под ее ударами.
— Герой! Сокол чертов! — сказала она, наконец перестав его бить. И заплакала злобными ненавидящими слезами. — У всех у вас увольнительная, а мне какое дело?! Хватаете по всем углам, соколы! — Она кричала, стоя от него в нескольких шагах, по щиколотку в огромной луже, в которой все еще плавала его бескозырка. Рот его был полон крови.
— Маруся, — хотел он сказать, но вместо этого получилось какое-то другое, обидное «Тпруся…»
От ненависти и обиды она затопала ногами в луже и пошла наверх к столовой. Он подобрал бескозырку, стряхнул ее о брючину и побежал следом. Он хотел ей что-нибудь сказать, но не знал слов.
— Тпруся, — опять закричал он. — Тра-ша!
«Траша» у него вышло вместо «Маша».
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — раздавался над ухом уже спящего Шорина голос дневального, — там с гвардии старшиной чепе, а гвардии старший лейтенант уехали… — Голос вырвал Шорина из прекрасного, может быть, лучшего в жизни сна.
— Чего, чего тебе надо? — забормотал он, садясь и, привычно для военного летчика, ничего еще не понимая, стал быстро одеваться.
Черепец сидел возле столовой, под синей лампочкой, вокруг него толпились несколько человек, глаз у него заплыл, он был пьян.
— Черепец, дорогой, кто это вас? — строго спросил Шорин.
— Майор, — сказал Черепец, — ванная, англичане — все рыжие бобики… Пирл Харбор, — он ударил себя кулаком в грудь и заплакал. — У них один папа…
— Ну разгильдяй же. Я давно заметил, они с Артюховым полетные копили. Вы еще первого числа маргарин покушаете и спросите… — размахивая трубочкой, подогрел страсти Неделькин.
Сделать уже было ничего нельзя — к столовой подъезжал грузовик с краснофлотцем из комендатуры.
— Пирл Харбор… здесь… — опять сказал Черепец, показывая себе на грудь и сам пошел к грузовику.
— На этом радиоузел Дома флота заканчивает свои передачи, — объявил диктор. — Спокойной ночи, товарищи!
В город встречать Игорешку они поехали втроем: Гаврилов, Белобров и Дмитриенко, и провожали их к рейсовому прямо из Дома флота. Дмитриенко привел Долдона. Долдон ни за что не хотел лезть в рейсовый, и чтобы подбодрить его и показать пример, Дмитриенко разбегался и с криком «вперед!» прыгал на корму. Долдон тоже разбегался, но у самой кормы горестно застывал на пирсе, развесив длинные глупые уши. Тогда они с Романовым подняли его и грубо зашвырнули на рейсовый.
— Иногда принуждение — лучший вид воспитания, — сказал по этому поводу Дмитриенко. На пирс притащили патефон, потом пришел начмед Глонти с плетеной корзинкой, в которой был живой крольчонок, но Гаврилов взять его отказался.
— Ну что вы, доктор, ей-богу, анекдот делаете, его и кормить нечем, и Долдон его сожрет, и что это я буду по городу с крольчонком гулять.
Но Дмитриенко заорал, что кролика он берет себе, с Долдоном они будут братья, а мальчишке будет радость.
— «Хочу любить, хочу всегда любить», — играла пластинка.
Настя Плотникова стояла на пирсе, рядом с ней опять стоял Сафарычев. Он стоял без шинели, с залива тянуло сырым соленым ветром, и хотя злиться было, собственно, не на что, Белобров так обозлился, что сам почувствовал, что бледнеет и что лицо опять сводит. Он ушел за надстройку и через иллюминатор стал смотреть в пустую каюту рейсового. Там, вод синей лампочкой на столе, стояли кружки, лежал хлеб и было рассыпано домино.
«Дорогая моя Варя!» — начал про себя Белобров.
Машина рейсового зачавкала, палуба дрогнула и, когда Белобров вышел из-за надстройки, пирс уже ушел во тьму, люди на нем были не видны, только слышны голоса. Играл патефон. Дмитриенко на жесткой деревянной скамье, на корме, знакомил крольчонка с Долдоном.
— Цыц, — говорил он, — цыц!
Гаврилов сидел рядом, и лицо его в свете синего иллюминатора было тревожным и несчастным.