Василе Преда - Поздняя осень (романы)
— Тебе нет, — бросил он. Потом взял ее почту, запихнул в свою объемистую сумку, добавил: — Отнеси прямо сейчас, а я пойду к господину примарю. Пришло извещение на Штефана Муту… Но ты держи язык за зубами, не твое это дело!.. Ей сообщит госп'примарь. Это по его части…
Женщина побледнела, вздохнула. Если хорошенько подумать, она должна радоваться, что ничего не получила от Иона. Может, это значит, что он жив и здоров? Ведь муж говорил ей, чтобы она не пугалась, если долго не будет получать писем…
— Ничего не скажу, но будто от этого что-либо изменится? За сколько теперь доходит письмо до фронта? Когда он его получит?
— Через пару недель дойдет, не бойся. Только было бы кому его получать. Возьми и газету и отнеси господину Предеску, — сказал еще почтальон, поднимаясь по ступенькам в здание примэрии.
Глава пятая
Молчаливый и задумчивый, в военной форме, Никулае вошел во двор, даже не обратив внимания на лохматого пса, который с глухим рычанием кругами ходил вокруг него.
— Митря, когда нам уезжать? — спросил он младшего лейтенанта, остановившись и глядя куда-то поверх сарая.
— В понедельник или во вторник. Что, скучаешь дома? — пошутил Думитру, не придавая большого значения словам сержанта.
Думитру в одной рубашке с засученными рукавами под навесом обстругивал доску. Через отверстие между досками осеннее солнце впивалось стрелами в стоявшую под навесом пыль. Никулае поднял с земли белую дощечку, понюхал — липа.
— Я вижу, ты занялся игрушками, впал в детство…
— Я обещал госп'Предеску, я не мог ему отказать… Это наглядное пособие для школы. Модель нашего самолета «Иар», не видишь?
— Все равно это не серьезное занятие… Где-то теперь наши? — спросил Никулае, продолжая рассматривать древесину липовой дощечки. — Тебе ничего не говорил госп'учитель, он не слышал по радио?
— Все еще в Трансильвании, Нику. Идут тяжелые бои, но наши продвигаются… Нам еще останется, не беспокойся… Тебе стало скучно?
— Ну, как бы тебе сказать… — замялся Никулае. — У меня такое чувство, будто оставил дело незаконченным. Здесь наши готовятся к уборке, завтра-послезавтра начнут, а я как неприкаянный. Ни в селе Епифан, ни в городе Митрофан. Даже помочь своим не лежит душа…
— Уедем скоро и мы, — сказал Думитру, покачав головой. — Лучше бы помог мне закончить этот самолет. Держи здесь! — Через некоторое время он спросил: — К девчатам заходил?
— Нет, пойдем завтра. Так я договорился с моей вчера.
Солнце сияло, начиналась долгая осень. На улице несколько мальчишек играли, вооружившись деревянными винтовками.
— Только бы нам не опоздать в часть, Митря. Поговорим с девчатами — и все! Только чтобы не опоздать! На нынешние поезда никак нельзя полагаться. Здесь мы свои дела решили, день, другой уже ничего не значит…
— Уж не думаешь ли ты, что война закончится быстрее, если мы раньше выедем на фронт?
— Кто знает?.. — задумчиво ответил Никулае.
— Хорошо, хорошо. Может, ты и прав. Посмотрим.
А сейчас закончим этот разговор. Чем ты занимался сегодня с утра?
— Чем я мог заниматься? Разобрал оружие, почистил, что я мог еще делать? — сказал сержант, и взгляд его вновь устремился вдаль.
* * *В селе вечером огни гасли рано, люди ложились спать, чтобы пораньше подняться. Подростки все же еще прохаживались группами по улицам, напевая песни, пряча в ладонях красноватые огоньки сигарет. Стояли мягкие осенние вечера, теплый дневной воздух еще струился под деревьями, шелестел в тронутых ржавчиной листьях, со стороны рощи поднималась прохлада от реки, проникавшая волнами во дворы и сады.
Очень редко высоко в воздухе слышался рокот самолетов. Жители села уже познали ужас смерти, исходящей с неба, смерти, к которой они не привыкли и которой до сих пор не знали — она застала их неподготовленными. Впервые люди услышали этот рокот в разгар дня, все были в поле, на уборке кукурузы. Вражеские самолеты шли, выстроившись рядами высоко среди облаков, десятки и десятки, словно темные кресты, обозначающие двигающееся кладбище на лазурном небе. Все бросили работу, собрались там, где начинали работать, никто не разговаривал, только какая-нибудь мать звала своих детей. «Летят бомбить город», — сказал все же кто-то. Лошади трясли холками от страха, коровы перестали пастись и навострили свои большие уши. В воздухе пахло смертью.
На второй день самолеты прилетели снова, но шли ниже, почти касаясь верхушек деревьев. То был теплый день 25 августа. Дети купались в реке, когда над рощей пролетел один самолет, за ним другие без всякого строя, будто ища на земле место, где можно было бы укрыться. А всего лишь через несколько секунд появились румынские «пары», гнавшие их, как стадо перепуганных животных, преследуя треском пулеметов. Один пузатый черный самолет с крестами на хвосте и на крыльях зачадил над селом, словно огромное кадило. У него загорелся один из четырех моторов. Люди, вышедшие на дорогу или в поле, со страхом смотрели, как он агонизирует в воздухе, как пытается сбить пламя. Потом они увидели, как от самолета отделились серебристые продолговатые предметы — бомбы, «Берегись!» — крикнули те, кто знал, что это означает, и бросились на землю. Поп Тегану делал всем знаки, чтобы укрывались, а потом рухнул на землю: осколок рассек ему шею. От взрывов село вздрогнуло до основания, вода в колодцах заходила ходуном, из нор выбежали обезумевшие крысы.
Но самолет напрасно избавился от бомб, он еще чадил какое-то время над полем, потом рухнул в низине, отчего земля еще раз тяжело вздрогнула. Летчик незадолго до этого выбросился с парашютом, но высота была очень мала, и парашют едва успел раскрыться. Те, кто прибежал туда, увидели, что летчик уже мертв. Он вошел ногами в землю до пояса и переломал себе кости. То был молодой, белокурый немец. Селяне, ошеломленные, смотрели на него. Лицо у него не было обезображено, казалось, будто он жил в земле и хотел выбраться из нее.
Люди крестились: «Боже, прости его душу грешную!» Потом взяли парашют и разделили его — доброе полотно, шелковое, из него можно нашить хороших рубашек. В такие времена это просто дар божий, говорили женщины. Извлекли из земли тело чужеземца, положили его на кэруцу, укрыв сеном. Позже его захоронили вместе с другими.
Тогда же погибли и две девочки Роатэ — их накрыло при взрыве землей. Бомба упала во дворе, но ни один осколок их не задел — сестры лежали рядышком, как две! куклы с белыми лицами, и можно было поклясться, что они спят. Их мать осталась в живых: она давала корм свинье в хлеву. Сердце оборвалось у бедной женщины, когда увидела их. Она перестала понимать, что с ней: то рыдала, то будто смеялась, то бессмысленно смотрела в одну точку. Погиб и Илие Мосору, чахоточный, двумя годами старше Никулае. Бомба и его накрыла землей, а когда его отрыли, он был мертв. Отслужили по всем одну службу, в том числе и по попу. С тех пор люди стали бояться и, как только слышался звук самолета, прятались в подвалах, землянках, уводили детей из дому. Кое-что из далекой страшной войны достигло и их.
Анна в сумерках сада рассказывала это Думитру, который лежал на одеяле, положив голову на ее колени. Через листву высоких крон он пытался различить звезды, под которыми несколько минут назад плыл одинокий самолет. Через три дерева, едва угадываемые, так же укрытые ночью, на другом одеяле сидели Никулае и Паулина.
Две пары влюбленных говорили о многом — им было о чем сказать друг другу. Бездна тут же поглощала обрывки сказанных полушепотом фраз. Еще сохранялось дневное тепло, им было хорошо, на свете были только одни они. Два тихих островка, окруженных спокойными, неизвестными водами.
Позже, к полуночи, через прутья ограды проникло постороннее холодное дуновение, знак наступившей осени. Трава стала влажной, тонкий холодок обдал лица, руки, ноги. Девушки еще теснее со вздохом прижались к любимым… Но где-то была война, и при этой мысли жар любви отступил, затаившись в глубине их чувств.
Никулае, задумчивый, приподнялся на локте. В его голове зароились невидимые тучи. Но Паулина оставалась по-прежнему спокойной. Или только притворялась. Она лежала на одеяле, заложив руки под голову, предаваясь своим мечтаниям. Тихо промолвила:
— Когда вернешься, сразу возьмемся за кирпич для дома. Мы вдвоем заготовим, может, и отец поможет… Я не хочу жить ни у своих, ни у твоих. Хочу, чтобы мы быстро отстроили дом…
В темноте приблизились две прижавшиеся друг к другу тени — Анна и Думитру.
— Паулина, пошли в дом, уже стало холодно! — шепнула Анна. — Завтра надо идти на уборку. Какое там завтра? Через три часа! Пошли!
* * *В селе осталось мало лошадей — костлявые клячи с шеями и ребрами, натертыми упряжью, и норовистые жеребчики, едва приученные тянуть плуг или воз. И мужчин, и лошадей отправили на фронт; они наравне участвовали в войне. Реквизиции лошадей в последнее время подсократилась, да и брать-то особенно было нечего. Не осталось ни парней, ни лошадей в селе, туда пришло горе. Поля стали неподатливыми; плохо обработанные, неухоженные, они не покрывали нужды их владельцев. Но старики, женщины и дети, как и раньше, шли на работу, добросовестно исполняли то, чему научились от предков. Работать на поле для них было больше, чем добывать средства для существования; это стало своего рода обычаем, и никто не думал, почему надо делать так, а не иначе. Они воспринимали мир через призму земли. Каждый человек на селе отождествлял себя с землей, которой владел и которую обрабатывал. С тем, как он ее пахал, засеивал, оберегал, как собирал урожай с нее.