Жюль Руа - Штурман
— Послушай, — сказал штурман, — Люсьен наложил на меня арест.
Летчики называли командира эскадры по имени, и эта фамильярность выражала отнюдь не пренебрежение, а симпатию. Не раз в тяжелых обстоятельствах Люсьен проявлял себя человеком отважным, и ому готовы были простить многое, потому что в общем-то его любили. Но откуда у него эта внезапная строгость? От бессознательной антипатии к штурману?
— Какое определение? — спросил Адмирал.
— Не подобрал еще.
Штурман потянул Адмирала в бар. Никто там не выпивал, только несколько офицеров листали газеты и журналы, и радио мурлыкало какую-то мелодию.
— Скажи мне, — начал штурман, — я хочу знать, не изменил ли ты своего мнения со вчерашнего вечера. Может быть, ты тоже считаешь, что я виноват в смерти Ромера?
— Ты с ума сошел, — ответил Адмирал. — Но ты знаешь ребят. Некоторые так думают.
— Они бы полетели с ним через неделю после прыжка из гибнущей машины? Я и не знал, что среди нас столько героев. Но что думаешь ты? — настаивал штурман.
— Я бы поступил так же, как ты.
— Неужели, — продолжал штурман, — Люсьен никогда не беспокоится о собственной шкуре? Адмирал хмыкнул.
— Он такой же, как и все мы. Правда, вылетает он с тем экипажем, который выбирает сам, и только когда сам решает лететь — не то что мы.
— Почему же тогда ему не нравится, что и мы думаем о себе? Может, он воображает, что по утрам мы распеваем у себя в комнате «Марсельезу» и целый день повторяем: «Родина превыше всего»? Или ему не знакомы такие мелкие мысли, как «Сегодня я себя плохо чувствую»? И он никогда не задумывается, вернется ли из полета?
— Как все мы, как все мы, — повторил Адмирал. — Слушай, ты меня смешишь.
— Почему?
— Ты бы хотел, чтобы командир эскадры вел себя так же, как ты. Но ты только лейтенант. Увидишь, когда станешь майором, захочешь стать полковником. И тогда…
— Но послушай, — сказал штурман, — разве Люсьена никто не ждет дома? Мать? Или жена? Или дети? Неужели у него никогда не возникает желания уменьшить потери, спасти кому-то другому жизнь? У меня почти никого не осталось, но мне такие мысли знакомы.
— Успокойся, — сказал Адмирал. — Я поговорю о тебе с врачом. Все уладится.
Адмирал отошел от него, и штурман внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким среди этих людей, которые, уткнувшись носом в журналы, избегали его взгляда. Может, скоро они станут отворачиваться от него, словно он какой-то злодей. Когда он сказал Адмиралу: «У меня почти никого не осталось…», — он вдруг вспомнил молодую женщину. Его охватило желание скорее бежать к ней, броситься, как ребенок, в ее объятия и рассказать обо всем, что с ним случилось. «Розика…» Это имя вырвалось у него впервые, и он произнес его с нежностью, в которой не было ничего чувственного, потому что он искал только сострадания. Но ведь ему ничего не было известно о ней, он знал только одно: она приняла его, не спрашивая, он ли виноват в том, что два самолета столкнулись во время полета, и не на его ли совести то, что его товарищи не успели прыгнуть следом за ним. Просто потому, что она была женщиной, война казалась ей достаточным объяснением всех человеческих страданий. И впервые после ночи, когда произошла катастрофа, он мог быть добрым, как ему хотелось, таким, каким он был бы, если бы не жестокие требования войны. Ему было жаль Ромера, который, может быть, не погиб, а бродит где-то по вражеской территории, пытаясь уйти от преследования полицейских собак. Он знал, что если Ромер вернется, он попросится к нему штурманом. Не из презрения к смерти, не ради того, чтобы оправдаться, и уж совсем не для того, чтобы бросить вызов дуракам, а для того, чтобы быть рядом с тем, кто тоже уцелел.
IV
В эту ночь вылет был отменен. Штурман целый день просидел у себя в комнате, куда ему приносили поесть; он слышал, как летчики ушли в барак на инструктаж, а через три часа, громко распевая и хлопая дверьми, вернулись обратно.
Он тоже почувствовал облегчение. Адмирал к нему не зашел, а сам он не стремился никого видеть. Он ждал. Порой ему приходило в голову, что в назидание другим командир эскадры может передать дело в трибунал; но он отдавал себе отчет, что обвинить командира в жестокости и, главное, доказать его неправоту будет нетрудно. Англичане просто не смогут себе представить, почему не дали законного отпуска тому, чье поведение во время катастрофы представлялось безупречным. Правда, несколько дней спустя он проявил слабость, но каждый, кто летал бомбить Рур, способен это понять. Боялся он только мнения товарищей. Может быть, теперь, когда экипаж Ромера вычеркнут из списка, на штурмана злятся, что в ту ночь он отказался с ним лететь? Но пройдет время, и все станет на свое место.
На следующий день вылет не отменили, и штурман испытал странное чувство. Может быть, оно было вызвано тем, что в списке вылетающих на задание значился Адмирал? Мысль о вылете не давала штурману покоя. Он видел перед собой летчиков, сидящих за столами во время инструктажа, слушающих, как intelligence officer сначала уточняет объект, потом — расположение противовоздушной обороны и показывает нужные пункты на карте длинной линейкой, которую время от времени кладет на стол. Ему представлялось, что он, как прежде, сидит вместе со своим экипажем, зажав между колен тяжелый зеленый планшет с картами, жует мятную резинку и вглядывается в лица нервно позевывающих людей. В эти минуты всем было не по себе. Снова лететь в Рур навстречу зениткам — эта мысль никому не доставляла радости. Было только горькое удовлетворение, что совершаемые тобой подвиги должны принести свободу континенту. Штурман думал в первую очередь о сильных ветрах — западном и северо-западном, обещанных метеосводкой, об углах склонения, по которым ему придется рассчитывать поправки на снос, о трудностях полета по счислению, когда радиосигналы, посылаемые из Англии постами управления, на всех волнах будут заглушены врагом. Его экипажу, как и всем остальным, придется лететь вслепую тысячи километров, полагаясь только на расчеты штурмана. Потом говорил командир эскадры: он распределял самолеты по эшелонам и давал советы, приправляя их шуточками, от которых по рядам пробегал смех. Окна в зале были закрыты, и дым от сигарет становился все гуще; летчики выходили, направляясь в раздевалки, отдуваясь, влезали в комбинезоны, натягивали сапоги и набивались в грузовики, которые подвозили их к самолетам, во мраке казавшимся еще огромней.
Последний раз летчики его экипажа много шутили перед тем, как забраться в фюзеляж, где они пробирались к своим местам, перешагивая через металлические переборки. Потом пилот один за другим запустил моторы, машина дрогнула всей тяжестью и вырулила па старт к взлетной полосе, с которой самолеты брали разбег по сигналу зеленого огня.
В эту ночь, когда заскрежетала гигантская пила, так оглушительно, что задрожали стекла, штурман, закрывшись у себя в комнате, мысленно видел уносящиеся самолеты; оставшись на этом берегу их ночи, он не испытывал никакой радости, он страдал, представляя, как, оторвавшись от своего берега, они уходят в толщу мрака навстречу орудийной пальбе. Он видел Адмирала у рычагов управления, видел его длинный шрам под кожаным шлемом и маленькие глазки, сверкавшие над кислородной маской, которая делает лицо похожим на свиное рыло; стараясь избежать столкновения, Адмирал сыпал проклятиями по адресу самолетов, которые, поднимаясь с соседних аэродромов, шли ему наперерез. «Видели этого негодяя? Стрелки, смотрите в оба…»
После недавней аварии экипажи нервничали. Все знали, что это такое, и никому не хотелось кончить жизнь, как погибшие товарищи, — среди груды искореженного железа. «Ну что ж, — говорил себе штурман, — ну что ж…» В нем не осталось и следа той злости, что разбирала его в ночь, когда эскадра, и вместе со всеми Ромер, полетела бомбить нефтеперегонный завод; он испытывал только неясную тоску, словно перед каким-то незавершенным делом. «Это потому, что сегодня полетел Адмирал», — подумал он. Но Адмирал не первый раз участвовал в операциях, когда штурман бывал свободен, и никогда раньше он от этого не страдал. Ведь, по существу, летчики никогда не расставались, ни штурман с Адмиралом, ни все остальные, даже те, кто не любил друг друга и кого объединяло лишь общее дело, которому они посвящали себя. Одна и та же неотступная тревога, полная поглощенность предстоящим овладевали теми, кто видел свое имя в приказе о вылете. Оставшиеся дома хорошо понимали, что свободны они только на время — пока не вернутся товарищи и не поменяются с ними местами. Никто из тех, что с горящим взглядом; с лицом, еще хранящим след кислородной маски, возвращался с задания, не относился свысока к оставшимся дома. В первый раз штурман почувствовал, что его сторонились, оттого что считали виновным в смерти Ромера. Но тут же обругал себя, точно ему неожиданно открылась истина: «Дурак, ведь ты побывал там, где не был никто из них, а тебе и этого еще недостаточно».