Дальтон Трамбо - Джонни получил винтовку
Он все еще стоял на месте. Билл Харпер прошел с десяток шагов и свернул за угол. В гостиной Дианы вспыхнул и тут же погас свет. Потом осветилось окно ее спальни. Дважды он увидел ее тень, промелькнувшую за занавеской. Вскоре свет погас. А он все стоял и шевелил губами: прощай, Диана, прощай… Наконец он двинулся домой. Каждый мускул болел. Руки, живот, голова ныли и горели. Казалось, скатка оттягивает плечи, казалось, она весит добрых сто фунтов. Но не скатка причиняла ему боль. «Ничего-то ты не стоишь, Джонни, — говорил он себе. — Прямо-таки ни черта!»
Люди станут спрашивать, почему, мол, ты больше не показываешься с Дианой? А ответить ему будет нечего. Люди станут спрашивать, что, мол, произошло у тебя с Биллом Харпером, почему вас больше не видать вдвоем? И опять ему нечего будет ответить. Отец спросит, почему ты нанялся в строительный отряд и проработал в нем только один день? И на это сказать ему будет нечего.
Все кончено. И это необъяснимо. Да и никто не поймет. Он потерял единственного друга, которому мог бы все рассказать. Он понимал — между ним и Биллом прежнего уже никогда не будет. Можно, конечно, пожать друг другу руки, сказать, дескать, забудем про это дело, старик, и снова начать шататься где-нибудь вдвоем, но все это уже будет не то. И оба будут это знать. Оба будут знать, что между ними встала Диана. И будут знать, что хотя самой Диане это, пожалуй, не так уж важно, но для них обоих уже ничто не изменится, и даже самим себе они, наверно, не смогут объяснить, в чем тут суть.
Но еще больше он думал о Диане. Никогда больше не встретиться и не посмеяться с ней, не обнять, не подурачиться… Да ведь это все равно что умереть. И виноватым-то оказался не Глен Хогэн. Уж его-то он бы как-нибудь простил. Да, простил бы и примирился. Самое ужасное заключалось в полной невозможности простить ее, Диану, простить то, что она сделала, как бы он этого ни хотел. А он очень хотел ее простить. Просто жутко хотел. Но знал — не сможет никогда.
Укладываясь в постель, он думал: зачем все эти мучения? Почему бы не покончить с собой, пока ты еще похож на человека? Он думал — у всех есть друзья. Даже у арестантов — и то, вероятно, есть. А у меня вот нет. Он думал — даже у Хоуви есть девушка. Даже мексиканцев, распевающих песни в пустыне, должно быть, ждут какие-то девушки. А вот меня никто не ждет. Он думал — в каждом существе есть хотя бы крупица самоуважения. Даже убийца, или вор, или пес, или муравей наделены чем-то таким, что позволяет им высоко держать голову и двигаться вперед. А у меня этого нет.
В ту ночь он впервые в жизни плакал из-за девушки. Уткнулся в подушку и ревел, как мальчишка. Руки были в крови, ноги в колючках, глаза полны слез, а в сердце нестерпимая боль. Он долго не мог уснуть.
Все это было так ощутимо в те дни, так реально. А теперь — точно этого и не было вовсе. Что ж, с тех пор прошло немало времени. Это было в Шейл-Сити, до его приезда в Лос-Анджелес. Тогда он еще был старшеклассником. Господи, сколько воды утекло с той поры! Может, и сейчас, где-нибудь в Колорадо, Глен Хогэн и Хоуви все еще гуляют и веселятся. Как-то он получил известие, что Билл Харпер погиб в одном из боев в Беллоском лесу[1].
Билл Харпер все-таки оказался счастливчиком: сперва заполучил Диану, а уж потом пал смертью храбрых.
О господи, опять все смешалось в голове! Он не понимал, где он и что с ним. Но теперь он немного поостыл. Жар прошел. Голова кружилась, в ней была сумятица, какая-то сплошная кутерьма. Но зато стало прохладнее.
Глава пятая
Все вокруг сливалось, и он никак не мог к этому привыкнуть. То его несло прямо над белыми облаками, и было страшно сознавать свою ничтожность на фоне громады неба.
То он возлежал на мягких подушках, несущих его ногами вперед по какому-то неровному, ухабистому грунту. Но большую часть времени он покачивался в кильватере парохода, плывущего по реке Колорадо, как раз там, где она протекает через Шейл-Сити. Он лежал в реке, бежавшей мимо его родных мест.
Это было задолго до поездки в Лос-Анджелес, задолго до знакомства с Карин, задолго до отправки на войну в расцвеченном флагами эшелоне, когда мэр города произносил свои речи.
Он плыл на спине. У самого берега стояли плакучие ивы и пышно рос духовитый клевер.
Жаркое солнце жгло его лицо, но зато живот и спина охлаждались водой, которая еще совсем недавно была снегом в горах. Он плыл и думал о Карин.
Знаешь, Карин, а здесь, правда, очень приятно плыть. Ты откинься назад, откинься поудобнее. Вот так. Чувствуешь, как приятно? Я так люблю качаться на воде, и тебя тоже люблю. Плыви, Карин, держи голову над водой, чтобы свободно дышать. Только плыви ближе, Карин. Как это здорово — плыть и плыть неведомо куда. Да и не все ли равно куда? Пусть река сама позаботится обо всем. Ничего не делать и двигаться в никуда. Лежать вот так на поверхности воды, когда тебе и прохладно и жарко, думать о чем-то и все-таки ни о чем не думать. Держись поближе ко мне, Карин. Не уплывай. Поближе, поближе, милая, и будь осторожна, а то вода зальет тебе лицо. Мне никак не перевернуться на живот, могу лежать только на спине, поэтому, пожалуйста, не отплывай так далеко. Карин, где ты? Не могу найти тебя, твое лицо погружается в воду. Не утони, не надо, чтобы заливало лицо. Вернись, Карин, ведь так и захлебнуться недолго, еще разбухнешь от этой воды и станешь как я. Ты сейчас пойдешь ко дну, Карин, утонешь. Осторожнее, ради бога, осторожнее! Вернись, Карин… Ты ушла. Кажется, тебя здесь и не было. Я один посреди реки, и вода заливает мне нос, и рот, и глаза…
Вода заливала ему лицо, и он не мог ничего сделать. Как будто голова перевешивала тело и никак нельзя было удержать ее на поверхности, она тянула его вниз. Или, возможно, тело стало много легче головы и не могло ее уравновесить. Вода плескала ему в глаза, захлестывала нос и рот, он не успевал отплевываться. Он скользил ногами вперед, против течения, превратился в какие-то водяные лыжи — только ноги торчали наружу, а голова ушла под воду. Его несло все быстрее и быстрее, и он понимал, что если сейчас же не остановится, то утонет в бурлящем потоке.
Он начал тонуть. Изо всех сил напряг шейные мускулы, стараясь высунуть нос из воды, но это не получалось. Он пытался плыть, но разве может человек плыть, если у него нет рук? Он погружался все глубже и глубже, еще глубже и еще, а потом совсем утонул, покорно ушел на темное дно реки; а чуть повыше, в каких-нибудь шести или восьми футах над ним, было солнце, и ивы, и сладкий клевер, и воздух. Он утонул без борьбы, потому что не мог бороться, да и нечем было. Как в дурном сне, когда кто-то гонится за тобой, и ты перепуган насмерть, но спасения нет — бежать ты не в состоянии. Твои ноги застряли в бетоне, бетон застыл, и ты не можешь шевельнуть ни одним мускулом. Вот почему ты утонул.
Джо лежал под водой и думал: какой же это позор — лежать на дне, когда от воздуха и солнечного света тебя отделяют всего шесть или восемь футов! Какой же это позор — лежать на дне, когда достаточно было бы встать на ноги и поднять руку, чтобы коснуться ивовой ветки, колышущейся над водой словно волосы девушки, волосы Карин. Но раз ты утонул, значит, встать уже не можешь. Раз ты мертв и лежишь на дне, значит, с тобой уже ничего не случится, только время будет бежать, как струящаяся по тебе вода.
Все замельтешило перед его глазами. Осветительные ракеты, и бомбы, и дуги трассирующих пуль, и огромные белые вспышки вихрем проносились в голове, шипели и вонзались во влажную мякоть мозга. Он отчетливо слышал это шипение. Так шипит пар, вырываясь из цилиндра паровоза. Он слышал взрывы, и завывание, и стоны, и слова, которые ничего не означали, и свистки, такие резкие и пронзительные, что они как ножи врезались в уши. Все ослепляло его, все оглушало, он чувствовал такую нестерпимую муку, что казалось, будто вся боль, какая только есть на земле, затаилась где-то между его лбом и задней стенкой черепа и лупит изнутри кувалдой, пытаясь вырваться наружу. Боль была такая, что он лишь беззвучно повторял — пожалуйста, не надо, пожалуйста, не надо, не надо, не надо, лучше я умру.
И вдруг все внезапно успокоилось. В голове стало тихо. Огни перед глазами сразу погасли, будто кто-то дернул рубильник и выключил их. Боль тоже ушла. Осталось только ощущение мощной пульсации крови в мозгу, и мозг то сжимался, то разжимался. Но это было вполне терпимо, даже безболезненно. Какое же это облегчение, когда всплываешь со дна на поверхность! Опять можно думать.
И он подумал — что ж, парень, хоть ты и глух, как чурка, но больше у тебя ничего не болит! У тебя нет рук, но и боли нет, ты уже никогда не опалишь себе ладонь, не порежешь ненароком палец, не саданешь по ногтю молотком, забивая гвозди. Выходит, тебе повезло. Ты жив и не испытываешь боли, а это куда лучше, чем быть живым и исходить мукой. Да и вообще, мало ли чем может заняться глухой, безрукий парень. Только бы не чувствовать боли, от которой на стенку лезешь. В конце концов, вместо рук можно приспособить какие-нибудь крючки или еще что-нибудь; можно научиться понимать по губам, и хоть это, скажем прямо, не такое уж счастье, но все же ты не лежишь на дне реки и боль не разрывает тебе мозги. Кругом полно воздуха, тебе не надо за него бороться, а рядом растут плакучие ивы, и ты можешь думать, и боли нет.