Илья Эренбург - Буря
Они пошли записываться. Луи купил вечернюю газету. Они жадно прочитали телеграмму из Стокгольма от собственного корреспондента:
«Немецкие газеты пишут о фанатизме, проявляемом русскими в Сталинграде. По словам немецких газет, в этом городе продолжаются страшные бои. Русские гибнут, переправляясь через Волгу, от артиллерии и „штукас“…»
Луи сказал:
— К отцу перед войной приходил большевик. Кажется, инженер. Начали спорить — будут ли русские воевать. Он сказал, если придется, будут воевать так, что страшно подумать. А ведь правда — они так воюют, что не только боши, тесть Девиса — и тот перепугался… Ты не знаешь, когда отправят эскадрилью? Хорошо бы поскорее — попасть в Сталинград…
8
Когда-то Сергей с завистью смотрел на фотографии нью-йоркских мостов — вот бы построить!.. Сейчас ему вспомнились стихи Маяковского:
Если придет окончание света —Планету хаос разделает влоск,И только один останется этотНад пылью гибели вздыбленный мост…
Этот — не вздыбленный, плоский, бревенчатый. А все остальное есть: и окончание света, и хаос, и гибель… Наверно, Бруклинский было легче построить, чем этот… Немцы бомбят, бьют из пушек, из шестиствольных минометов. Ночью Волга вскипает; на берегу горит город. Люди гибнут, и это так же естественно, как то, что другие еще живут, едят кашу, ругаются, перевязывают раны, закуривают, пишут письма. Что это — агония, безразличие или изнанка битвы, будни войны?
Говорят, что человека отличает от животных способность смеяться. Все же поразителен веселый смех здесь, когда, кажется, можно только кричать. А Зонин заразительно смеется. Рассмешил его Сергей:
— Знаешь, французы не понимают, как можно есть кашу. Один француз сказал: «У нас это только скот ест». Там в посольстве был курьер, он обиделся: «Вы вот лягушек едите, а у нас даже скот этого не станет есть»…
— Неужели лягушек едят? — спросил с недоверием Зонин.
— Конечно. И я ел. Вкусно. Я и кашу люблю и от лягушек не откажусь…
«Днем если убьют, это значит — в точку, а ночью — простая случайность», — говорит Рашевский (он любит философствовать). Ночью немцы стреляют вслепую. Люди привыкли. Едят, вспоминают:
— Я пельмени ни на что не променяю. С уксусом… Пропустить двести граммов…
— Чего скромничаешь? Скажи пол-литра…
— А я холодец страсть люблю…
— Наловить стерлядок, уха-то какая!..
— Рыбы у нас много, река Костромка, озеро. Весной заливает, из дому не выберешься, у каждого лодка…
— По Волхову катались — баян, песни… Напротив — сосновая роща, пионерлагерь был. Девушка с ними приезжала, пела «Любимый город»…
— Маленькая речка, зовут Батбах, по-русски значит болото. Было большое болото, говорили жить нельзя. А там колхоз-богатырь, помидоры, арбузы…
— Одним глазком взглянуть!..
— Размечтался!..
Мечты обрываются. Обрывается и жизнь сибиряка Кустодиева. Сержант Кацель тяжело ранен, Его уносят две санитарки; он хрипит (кажется, что хрипят доски). А мост целый…
Зонин спрашивает Сергея:
— Что ты будешь делать, когда кончится война?
— Не знаю, не могу себе представить.
— А я знаю — буду три дня подряд спать, жену поставлю, пусть говорит, как про генерала, «отдыхает».
Сергей не думает о будущем, он редко вспоминает прошлое, и эти воспоминания мучительны, как будто он заглядывает в пропасть — кружится голова. Он никак не может связать прошлое с войной. Другие в мыслях живут с женами, с детьми, ощущают их будни, как будто нет разрыва — просто уехали. Зонин — театрал, он и теперь волнуется, какие новые постановки в Москве. Сержанта Кацеля вчера ранило, а перед этим он ходил и всем рассказывал, что его Соня — отличница, а у Монички уже прорезались зубки. Сергей в ужасе спрашивает себя: что со мной? Как будто окаменел… Стараюсь вспомнить лицо Вали и не могу. А потом вдруг — она, как будто рядом, идет, улыбается, и от этого невыносимо, потому что она в другой жизни. Он однажды вспомнил вечер с Мадо и не поверил, что это было с ним, с Сергеем, капитаном инженерных войск — как будто он прочитал книгу, которую нельзя ни удержать в памяти, ни забыть. Он никогда не умел жить в нескольких планах, отдаваться нескольким страстям. Нина Георгиевна говорила: «Ты хоть бы в театр пошел, сидишь над книгами, как одержимый…» Три недели как он не писал Вале. Она может подумать, что он ее разлюбил, а он не в силах выговорить это слово «Валя» — так больно и так далеко! Голова пустая, соображаешь только самое необходимое, и вместе с тем все время о чем-то мучительно думаешь. Может быть, и о прошлом, и о будущем. Разлука? Нет, больше чем разлука — война…
На реке людно, шумно. Выгружают противотанковые пушки, ящики с минами, с патронами, с консервами; тащат кули, канаты, сухари, почту. Несут на носилках раненых. Пыхтят буксиры. Проходят солдаты — новая дивизия. Некоторые — в слишком длинных шинелях — кажутся подростками; они подпрыгивают, кричат; другие осторожно ступают, как будто проверяют землю ногами — правый берег, Сталинград… Здесь уральцы, волжане, москвичи, казахи, учитель географии, бригадир колхоза имени Тельмана, студент текстильного института, хлопковод. На мгновение из ночи выплывает давно небритое, измученное лицо. А потом лица нет, только шаги. Завтра они будут ползти по окопам, как кроты рыть землю, забираться в подвалы, штурмовать уцелевший фасад маленького домика, лезть с гранатами под танк, тянуть провод, закладывать мины, брать на мушку фрица или только его тень, тащить щи под ураганным огнем и умирать — не от старости, не от болезней — днем, если верить Рашевскому, потому что «в точку», а ночью «случайно». Если не станет этих, придут другие. Будут снова ночь, баржа, Сталинград. Не день и не месяц, годы. Как в стихах?.. «Окончание света»… И останется мост — не над гибелью, над Волгой, над той Волгой, о которой пели песни, по которой шли нарядные пароходы с туристами. Вода сейчас, как химические чернила… У греков была Лета, река забвения. Перевозчик Харон, ему почему-то платили… Хочется спать, зевота раздирает рот. Опять бьет… Только бы не в мост… Рубили, пилили, сколачивали…
Какое число? Кажется, четырнадцатое. Или пятнадцатое. Сорок дней. Сегодня не слушал радио. Здесь держатся, переправа работает — это главное. Он усмехнулся: почему главное?.. Сидишь и всегда главное то, что перед тобой. Наверно, в Париже и не знают, что такое Сталинград… А все-таки не возьмут! Люди стали другими — не уходят. Привыкли? Нет, нельзя сказать, что привыкли, много новых, только что пришли, еще ничего не понимают, ужас берет и все-таки не уходят. Научились… Не они, да и не я, все вместе, народ. Кажется, что — кавардак, ничего не поймешь, а теперь каждый знает, что есть план. Наверно, лет через десять все станет ясным, в военных академиях разберут по ходам, как шахматную партию. Может быть, и теперь, если хорошенько выспаться, поймешь… Не в этом дело, главное — переправа. Скорее Бруклинский исчезнет, чем этот… Из Нью-Йорка во Францию шли огромные теплоходы, в журнале видел, кажется «Нормандия», настоящий небоскреб. Не знаю, ходят ли теперь… А баржу потопят, будет другая, третья. Сейчас Волгу труднее переплыть, чем океан. Переплывают…
— Товарищ капитан, второй и третий шалят…
Старший сержант Шуляпов боится — не поврежден ли трос. Он прыгает в воду.
— Ну и холодная!..
Нужно торопиться — скоро начнет светать. Работают все; и есть в работе нечто мирное, успокаивающее, даже когда рядом рвутся мины, — повторность знакомых движений, напряжение мускулов, вскрики «раз! еще раз!».
Проступают остров, низкий берег, разбитая баржа — рассвет.
Майор Шилейко передает: шесть танков. Бьем прямой наводкой.
Днем умер казах, который рассказывал о Батбахе — его ранил осколок мины; не успели отправить в санбат, он бредил: «У меня насморк…»
Когда стемнело, Сергей прошел к майору Шилейко. Его КП помещается в землянке, которую называют «пещерой». Так накурили, что ничего не видно.
— Как у вас? — спрашивает майор.
— В порядке. Радио слушал?
— Да. Ничего особенного. Здесь они пробовали нажать на Балашкина, два дома заняли, но Алеша говорил, что один отбили. Слыхал, как «катюши» усердствовали? Белов сегодня двух фрицев уложил, я ему сказал, приведи живого, не вышло, бутылку рома принес и зажигалку. Садись, ром дрянь, но пить можно. Лекарство — я вот простыл… Сейчас патефон заведу… Чорт, пластинка треснула, гудит!..
Майор в сотый раз слушает Лещенко, наклонив набок голову, и в сотый раз спрашивает:
— Почему он такой грустный?
Сергей отвечает:
— Не был на переправе, поэтому…
От тепла, от рома, от говорливого хлопотуна Шилейко еще сильнее хочется спать.
Немцы решили покончить с переправой. Кажется, все железо Рура, Бискайи, Лапландии, Лотарингии, расплавленное и накаленное, несется на узкую полоску земли, на землянки, на окопчики, на обыкновенных людей, у которых грудные клетки, легкие, аорты, глазные яблоки, тончайшие хрупкие органы.