Юрий Щеглов - Святые горы
Совесть в Жуковском заговорила, но было поздно, и он в корне изменил отношение к Геккернам и ко многим другим людям, причастным к несчастью Пушкина. Жуковский — прямой наследник H. М. Карамзина, он пользовался огромным моральным весом в русском обществе, имя его обладало европейской известностью, но он не оказал Пушкину нравственной поддержки в самый критический период его жизни, завершившийся катастрофой. В этическом плане заблуждения Жуковского проистекали от склонности к компромиссам, от нежелания жертвовать настоящим ради будущего.
Какое ж здесь «безумное злодейство»: срубить наемника, наемника в полном смысле этого слова — наемника старика Геккерна, — которого натравливали на тебя, как бешеную собаку, и для которого твое достоинство, четверо детей, семейственная неприкосновенность и поэтический труд на благо российской словесности лишь пустое и досадное препятствие? Не в первый раз рядом с фамилией Дантеса появляется слово — наемник, но прежде Дантеса считали наемником кого угодно, но не того, чьим наемником он, в сущности, был. Приведем полностью отрывок из письма П. А. Вяземского великому князю Михаилу Павловичу: «Сам собою напрашивается вопрос, какие причины могли побудить Геккерена-отца прятаться за сына, когда раньше он оказывал ему столько нежности и отеческой заботы; заставлять сына рисковать за себя жизнью, между тем как оскорбление было нанесено лично ему, а он не так стар, чтобы быть вынужденным искать себе заместителя?» Тысячу раз прав П. А. Вяземский — барону Луи де Геккерну в то время было всего лишь 44 года.
Впрочем, он не позволит копаться в происходящем. Это задачка для историков. С Жуковским объясняться сейчас тем паче не имеет смысла. Его опутали враги, он ничего не понимает. Он не в состоянии внять голосу высших соображений.
— Ты обманул меня, — .продолжал твердить Жуковский.
Удивительное существо homo sapiens — всегда норовит поместить собственную персону в центр любых событий. При чем здесь ты, милейший Жуко?! Пушкин улыбнулся — но не иронично — его слабости.
— Если бы ты слушал меня, все бы кончилось наилучшим образом, — настаивал Жуковский. — Твоя несдержка приведет к столкновению, к драке, к дуэли, которую мне удалось предотвратить. Поступаешь ли ты как христианин? Прощаешь ли ты врагам своим? Может ли поэт стреляться и, не дай бог, стать убийцей? Ты задавал себе сей вопрос? Неужто ты, Сверчок моего сердца, способен писать стихи с отягощенной совестью?
Пушкин со свойственным ему благородством на снегу Черной речки ответил Жуковскому. Увидев Дантеса распростертым, Пушкин спросил д’Аршиака: «Он убит?» Секундант крикнул: «Нет, но он ранен в руку и грудь». Пушкин сказал, и история бережно сохранила его слова: «Как странно: я думал, что мне доставит удовольствие убить его, но я чувствую, что нет».
— Для меня не любое завершение спора моего с Геккернами приемлемо. Я разумею — наилучшим образом! — несколько иначе, — грозно возразил Пушкин.
Лицо Жуковского, скорее, трясущиеся щеки выражали неподдельное страдание. Он печально помотал головой — неисправим, дурная, желчная, несговорчивая натура. И неуступчив. Не знает, не желает учитывать, сколько на его, Жуковского, долю выпало упреков и неприятностей из-за сумасбродных поступков Сверчка. За жизнь-то накопилось немало, и надоесть может. Если бы не постоянное вмешательство, давно загнали бы его, куда Макар телят не гонял, где ворон костей не обклевывал. Недаром Бенкендорф еще два года назад обронил в кабинете у графа Литты:
— Все хлопочете, ваше превосходительство, дражайший Василий Андреевич, время свое и чиновников тратите. А напрасно! Лет сорок назад, при матушке-императрице, вашего бы génie отстегали шпицрутенами на славу, хоть закон о вольности дворянской с 1762 года запрещал это делать, и в Сибирь навечно сослали за половину преступлений против общественной нравственности, которые он совершил, и за связь — да, за связь, кстати, тесную — с политическими преступниками. Случаев подобных десятки. Мои люди с удовольствием перечислят их, коли на то будет у вас охота слушать. А между тем монарх милостив и на шашни те взирает с отеческим чувством, чему примеров ни в одном государстве Европы нет и быть не может. Следовательно, монарх незаслуженно добр и по-христиански великодушен, прощая юношеские глупости. Разве лорд Байрон, господин фон Гете или граф Клаусон подобное Пушкину себе позволяли-с?
Это «позволяли-с» — фантасмагорическое и абсолютно нерусское, вроде латинской прописи желудочного средства, совершенно доконало Жуковского. Он сник и прекратил беседу. И то правда! Ёй-ей, отстегали бы шпицрутенами! Вдобавок Жуковский разнервничался оттого, что он не мог припомнить, кто такой граф Клаусон. А выяснить у самого Бенкендорфа стеснялся. Черт побери! Откуда он выкопал Клаусона?
Вечером, возвращаясь после бала и маскарада у Энгельгардта, Жуковский спросил у Ивана, который не разлучался с ним от самого Бородина:
— Больно ли бьют шпицрутенами?
— Не приведи господь, Василий Андреевич, — ответил Иван, встрепенувшись от каких-то дальних видений, — до кости прошибает.
— А из чего их режут, — поинтересовался Жуковский, — из какого дерева?
— Спиной не довелось попробовать, рукой не трогал, бог милостив! — и Иван, перехватив вожжи, мелко закрестился. — Благодаря вам, Василий Андреевич.
Жуковский, где ехал, там велел встать, вылез из коляски, кликнул будочника, шедшего мимо, отвернул полу шубы так, чтобы в глаза бросились звезды на фраке.
— Из чего шпицрутены режут, служивый?
— Из сырых тальниковых палок, одна и одна вторая аршина длиной и в палец особы мужеского пола шириной, ваше сиятельство, — отрапортовал будочник, выпучив глаза и нимало не поразившись внезапному вопросу.
Жуковский потом долго не мог видеть свои крепенькие коротковатые пальцы. Он не единожды убеждал державного в том, что Пушкин — génie. Это он, как попугай в золотой клетке, упорно твердил во всех комнатах дворца о негативной реакции просвещенной Европы, о возмущении иностранных послов, которое, безусловно, последует, если с Пушкиным что-либо случится. И в том не ошибался. А царь ему отпарировал со знакомым фрунтовым юмором:
— Брат Александр Павлович действительно прислушивался к мнению Шатобриана и мадам де Сталь. Но мне, Василий Андреевич, любопытно мнение лишь одного человека.
— Кого же, ваше величество? — не сдержался Жуковский, нарушая этикет и втайне, страшась в том признаться самому себе, возжаждав услыхать свою фамилию, однако сразу осознав, сколь тщетна подобная надежда.
Царь протянул эффектную паузу, догадываясь, что творится в душе поэта, и, не без внутреннего наслаждения терзая самолюбие его, сказал:
— Государя-императора… Николая Павловича! — и тихонько, но с каким-то грубоватым прихлипыванием расхохотался шутке, которая между тем являлась самой что ни на есть истиной.
Жуковскому оставалось только поклониться, убрав огорченный взгляд в сторону. Но Сверчок опять не желает ничего знать, опять не признает никаких обстоятельств, опять не желает ничего учитывать, хоть сам при дворе потерся довольно. Господи, и откуда такая напасть — быть учителем и покровителем подобного чудовища!
Жуковский нахмурил высокое чело, изрезанное жирноватыми морщинами.
— Не хочешь внять голосу рассудка! Зачем насмешничаешь? Как же мне сберечь тебя и Наталию Николаевну, коли ты так себя ведешь?! — горестно воскликнул Жуковский, ощущая каким-то шестым чувством, что сейчас переубеждать Сверчка бессмысленно, что линия поведения им давно выработана и каменную решимость на сей раз вряд ли сломить.
Пальцы Жуковского беспощадно смяли невесть откуда взявшуюся перчатку. Он отшвырнул черный комок в угол. В то мгновение Пушкин простил ему все — и скудную осведомленность в делах государственных, и наивность политическую, и излишнюю щепетильность, и детский эгоизм, и презренное стремление к комфорту, и попытки влиять на него по приказу царя, и, верно, жалкие, верно, смущенные хлопоты. Простил за любовь, за небесную душу. Но любит ли он меня на самом-то деле?! Иль только слог мой любит? Нет, любит, любит. Он страдал без любви, он хотел, чтобы его любили. А нынче, когда он отряхнул прах прежнего бытия и приблизился к порогу нового, более, чем когда-либо, нуждался в том.
— Что ты надо мной плачешь, Жуковский? Я ведь пока жив-здоров, слава богу, и не побежден.
— Да, ты жив! Но поступаешь ли ты как нравственный человек и христианин?
— Брось, Василий Андреевич! Когда история потребует тебя к ответу, ты объясни ей, этой гулящей бабе, этой куртизанке, этой Марион Делорм, что я чист! Я не замышлял убийства! И не замышляю! — Пушкин нахмурился, и его желтоватые глаза вспыхнули мятежным огнем. — Кто станет обвинять Шекспирова принца Хамлета в том, что он подвел под топор двух негодяев— Розенкранца и Гильденштерна? А о победах не тебе, извини, судить. Ты не Ермолов, — жестко оборвал Пушкин.