Илья Эренбург - Буря
Опять загудели. Пикируют… Грохот, как будто все межпланетные экспрессы, взяв разгон, несутся на бугорок, давно развороченный, распотрошенный, где две сотни людей пытаются задержать дивизию, свежую или потрепанную, триста семьдесят шестую или неизвестную, остановить танки, на которых изображены взбесившийся слон, задравший к небу хобот, или загадочный единорог, или череп. А черепов хоть отбавляй — в шлемах, в пилотках, в фуражках, скалят зубы, усмехаются, грозятся. Позавчера Минаев увидел одни ноги — без туловища, без головы, ноги в немецких башмаках, в обмотках. Чьи и зачем пришли сюда?
Этот холмик — песчинка, едва заметный кружок на штабной карте, таких тысячи — и в степи и ниже — среди песков, и выше — около города, у самых заводов. Все вместе — это битва; она продумана, как шахматная задача, сложна, как часовой механизм; гигантское хозяйство — если не будет у Наливайко горючего, если саперы Сергея не восстановят переправы, если один пулемет преждевременно замолкнет, может лопнуть рессора, распасться человеческая стена; в битве все логично и все непредвиденно, как в жизни. А для Осипа, для Минаева, для Зарубина существует только этот курган, глубокие щели, позади лощина или, как здесь говорят, балка, батарея Чадушкина, провод, соединяющий бугорок с блиндажом полковника Игнатова, стальная нитка, хрупкая, готовая вот-вот порваться, как жизнь каждого из них. Оцепенение, смертельная усталость, лопается барабанная перепонка, глаза лезут на лоб, ничего больше не соображаешь и все-таки держишься: это нечто органическое, вне мыслей: выдержать. Ничего неизвестно, кроме самого простого: прилетела с первым визитом «рама», значит, загудят «штуки», потом начнет бить артиллерия, двинутся танки. Шаповалов с Чижиком прилипнут к ружью. Чадушкин, обливаясь потом, будет бить по тяжелым; и если танки остановят, будет передышка — можно открыть банку консервов, спросить, какая сводка, написать письмо, скрутить папиросу, затянуться, а первая затяжка после отбитой атаки — это возвращение к жизни.
Удивительна быстрота этого возвращения. Сначала минута пустоты; глаза глядят и ничего не видят; люди вытирают мокрые лица, молчат. Как-то не верится, что ты жив… В одну из таких минут Осип припомнил, как давным-давно уверял Зарубина, что страх, с непривычки, «притупится». Правда, пока они бьют, притупляется, просто тупеешь; но вот сейчас тихо и вдруг стало страшно — от прошлого. О чем тут говорить, здорово страшно, только глупо об этом думать… И Осип начал бриться; ножик тупой, порезался: хорошо, что Зарубин запасливый, у него новенькие, немецкие…
Не поверить, что час назад земля ходила под ногами — они шутят, переругиваются, спорят, говорят о войне, не о той, что под носом, — о далекой. Зарубин принес армейскую газету «Боевое знамя».
— Ничего мы здесь не знаем, — кричит Минаев. — На Вязьму ударили, на Ржев. Если прорвутся, немцам крышка.
Зарубин жует жесткую колбасу; это, кажется, самый медлительный человек на свете, недаром Минаев прозвал его «мистером». Он рассказывает:
— Кранц из седьмого отдела вчера поймал немецкую передачу, они сообщают, что союзники высадились… Я записал… — Он долго изучает записную книжку. — Нашел! Высадились возле города Дьепп.
— Что же ты сразу не сказал? Ну и мистер!.. Это второй фронт — понимаешь?..
Минаев — чудной, кажется, нет злее на язык, всех передразнит, все высмеет, и вместе с тем восторженный. Осип ему не раз говорил: «Ты, как ракета…» Сейчас Минаев даже есть не может, машет руками, кричит:
— Нет, друзья, это вы недооцениваете! Второй фронт!.. Значит, фрицам крышка — они все сюда бросили… Обида какая, карты нет!.. Осип, ты не помнишь, где этот Дьепп, далеко от Парижа?
— Почему далеко? Там все близко…
— И ты это спокойно говоришь?
— Погоди, какой нетерпеливый… В газете ничего нет, может быть, немцы выдумали или небольшой рейд. Не хочется разочаровываться…
Минаев нахмурился, как это делал Осип, постучал карандашом по жестянке:
— На данном отрезке очарования это сорняки, с которыми нужно бороться. — Вытянув свою длинную шею, он фальцетом запел «Разочарованному чужды…»
— Жалко, патефона нет, — сказал Зарубин.
— Сейчас мы исполним дуэт. Ну, «доктор Геббельс», прошу вас.
Минаев жалобно запел, и маленькая собачонка, черная с рыжими подпалинами, тотчас завыла, казалось, она передразнивает Минаева. Осип засмеялся.
— Здорово! Это ты научил?
— Где же, нет времени для серьезной учебы. Это фрицы его научили. Я только открываю скрытые познания. «Доктор Геббельс», прошу вас по случаю второго фронта красивый пируэт…
Минаев до войны был студентом юридического института. Когда его спрашивали, кем он собирается стать — прокурором или защитником, он отвечал: «Руководителем художественной самодеятельности в небольшом областном центре». Он удивлял Осипа разнообразием своих увлечений — был чемпионом по плаванию, обожал шахматы, хорошо знал литературу, прекрасно рассказывал; Осип долго ему не верил — все придумывает, но когда Минаев рассказал полковнику Игнатову, как вместе с комиссаром поймал диверсанта, Осип развел руками — абсолютно точно, только куда интересней, чем было на самом деле…
— У меня брат в Париже. Не знаю, жив ли… В общем авантюрист, а славный парень. Он мне рассказывал свои похождения. Как в романе. Ты бы послушал, книгу мог бы написать…
— С меня моих похождений хватит. Кончится война, напишу про этот сволочной курган, про тебя, про «доктора Геббельса». Гонорар получу, увидишь…
Казалось, Минаев ни о чем не может говорить серьезно. Осип ему завидовал: молод и характер такой… Осип никому не рассказывал о своем горе; может быть, поэтому горе было еще тяжелее. Он говорил себе: глупо надеяться, прошел год, ясно, что застряли… Мрачнел, когда товарищи заговаривали о письмах, об аттестатах, школьных отметках, найденных или потерянных комнатах, о разлуке, ветрености, верности. Никто не решался поделиться с другими своими опасениями, говорили отвлеченно: «Стихи в газете: „Жду тебя“. А интересно, как на самом деле?..» Зарубин равнодушно отвечал: «Есть крепкие, есть и трясогузки», и сердце обмирало — вдруг его Машенька окажется трясогузкой?
Минаев посмеивался:
— За свою не боишься? Вот и хорошо. Я тоже не боюсь, но я в исключительном положении. Была у меня девушка, дружили… Мамуля гнала в загс, а мы все откладывали — такие чувства, что не до формальностей… Поехал я в Ленинград на две недели, это перед самой войной, возвращаюсь, а девушка говорит: «Не сердись, не моя вина», одним словом, ария из «Кармен» и приглашение на чужую свадьбу. Так что теперь я застрахован от каких бы то ни было неприятностей.
Даже о матери Минаев говорил шутливо: «Мамуля у меня замечательная, пишет „сама пошла бы воевать“… Представляю ее на этом курганчике! Она думает — стоит Гитлер, подойду да как трахну… Шестьдесят три года, а еще крепкая, дрова рубит…» Минаев не говорил, что письма с бодрыми словами трудно прочитать — буквы расплылись от слез, мать сидит и плачет: «Как мой Митенька?..»
А ее Митенька стал хорошим командиром, умел выбрать место для обороны, быстро разбирался в обстановке, с полуслова схватывал план полковника Игнатова. Осип ругал его за одно: «Зря себя подставляешь. Ребячество…» Минаев не спорил, но поступал по-своему, чувствовал, что нужно поддержать людей, слишком все страшно, пусть знают — одна судьба у всех.
Среди бойцов были и степенные и мальчишки, вежливые узбеки, бойкие ярославцы, рыбаки, лесорубы, строители, люди разных возрастов и разных профессий. С одними Минаев говорил деловито, с другими балагурил, над некоторыми подшучивал. Доставалось от него Любимову, в гражданке парикмахеру, а теперь разведчику, который несколько раз ходил за «языком». Все у Любимова было «историческим», скажет ему Зарубин пробраться на КП полковника, отвечает — «задание историческое», рассказывает, как перед войной пошел расписаться со своей Любочкой — «принял историческое решение». Минаев его дразнил, насыплет махорки: «Держи — это тебе на историческую цыгарку». Любимов удивлялся: «Никогда я так не говорю, товарищ капитан»…
В тот вечер Любимов вызвался — пойду за «языком», что-то фрицы притихли, наверно, готовятся… Послал его Минаев, комиссара не было — вызвал полковник.
В блиндаже Игнатова было так накурено, что Осип не сразу разглядел чужого майора. Полковник сидел над картой, шевеля локтями, как крыльями.
— Тихо? У Романовского тоже тихо, и у Бабченко, Новую дивизию он притащил, это точно, какую — еще не знаю. Романовский обещал выяснить. Поняли, что так просто не пройдут, подтягивают… Нам обещали завтра пополнение. Как люди? Измотались?..
Потом Игнатов повернулся к майору:
— Вот вам батальонный комиссар Альпер, надеюсь, что тот…
— Вы киевлянин? — спросил майор.