Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.
Обычно в километровых «очередях» люди вели себя спокойно, но по мере приближения к прилавку, у дверей магазинов во время их открытия «нервность» толпы возрастала. Всегда существовало опасение, что кто-то в последний момент опередит, и не удасться получить те редкие продукты, которые отсутствовали в прочих местах и ради которых стояли, обмороженные и изможденные, столько томительных часов. В магазине «Бакалея» на углу
Разъезжей ул. и ул. Марата во время продажи масла, как сообщал в дневнике Н.П. Горшков, 6 февраля 1942 г. «произошла давка, шесть человек раздавлено насмерть, шесть сильно перемяты» [1531] . То, как «толпа с криком буквально вламывалась в магазин», пришлось увидеть и И.Д. Зеленской [1532] . Н.П. Заветновская попросила «отоварить» свою «карточку» приятельницу, объясняя это так: «Упадешь, нет сил подняться и сомнут» [1533] . О том же говорит и С.Я. Меерсон: «…В магазин могли прорваться немногие. В дверях создавалась давка, сутолока» [1534] .
Ни «номерки», ни крики, ни мольбы не помогали. Люди хотели жить, и не у одного в ту минуту, когда открывался магазин, возникал соблазн оттолкнуть, воспользоваться случайно образовавшейся «прорехой» в толпе, замешательством у входа. Стоило здесь кому-нибудь на миг остановиться, решая, к какому прилавку подойти, и кто-то сразу обгонял его, за ним бежали, тесня, другие. Они увлекали за собой и тех, кто старался придерживаться порядка, но боялся потерять место – все перемешивалось. Впечатляющую картину «свалок» у прилавков мы находим в записках Л. Разумовского: «…Дверь открывается, и вся эта лавина, толкая и сшибая друг друга, врывается в помещение. Я вцепляюсь в пальто стоящей передо мной женщины. Толпа, напирая сзади, втискивает меня в магазин и отрывает от нее. Очередь внутри магазина загибается и под напором толпы ломается и перемешивается…Где-то заплакал ребенок… Слышен истошный крик: „Тише, ребенка задавите!" Никто не слушает. Из передних я оказываюсь в конце. Пробиться к кассе нет никакой возможности…Каждый старается восстановить свою утерянную в свалке очередь и встать поближе к кассе. От этого происходят сутолока и перебранка» [1535] .
4
Было ли это типичным для того времени? Могут возразить, что блокадники прежде всего отмечали самые драматические, а не рутинные эпизоды, и молчаливо стоящие «очереди», где не было ни драк, ни давки, меньше обращали на себя внимание. Доля истины в этом есть. Описанные нами истории стоит сверить со свидетельством В.М. Лисовской: «…Я могу отметить, люди никогда не лезли вне очереди, все спокойно стояли, никто никого не обзывал. Люди были как люди. В Ленинграде теперь народ не тот, я была там недавно» [1536] . Потребность сравнить прошлое и настоящее обычно ведет к идеализации былых времен: здесь ищут и находят больше благородства в человеческих отношениях. Нет нужды описывать все «очереди» как место постоянных склок. Мы почти не встретим в них горожан, обуянных лишь животными страстями и отталкивающих других только потому, что они голодны и изворотливее тех, кто не может защитить себя. Как бы отвратительно не выглядели ссоры, они вызваны прежде всего нарушением принципа справедливости. Но речь шла не только о нравственности. Призыв к справедливости давал возможность слабому выстоять в борьбе с сильным и обеспечить себе право на жизнь. Отсюда и та настороженность, та нервность, та пугливость, с которыми оценивали любой жест людей, подозреваемых в попытке обойти других.
Не случайно драки и давка возникали именно у дверей магазинов. Чрезмерная поспешность, неосторожные действия, обусловленные стремлением не выпасть из толпы, но воспринятые как оскорбление – и начинался шквал обвинений.
Жена Г.А. Князева, стоявшая в очереди у лавки, видела, как здесь «по малейшему поводу поднимается крик, шум, брань» [1537] . Сильнее всех «истошным голосом орала» молодая женщина. Она разговорилась с ней позднее и узнала, что у той имелось четверо малышей – от 1,5 месяца до 4-х лет. Четверо детей в блокадной семье – это предсмертие. Что ждет их мать? Ужас близости развязки, плач ребенка, «тающего» на глазах: его не накормить и не успокоить, и никому она, голодная, не уступит своего места, любого оборвет криком. Нет товаров в лавке, никто не собирается ее опередить – но остается эта готовность дать молниеносный отпор обидчику.
Каждый хотел справедливости – но ведь защищая ее, человек не мог жить по волчьим законам. Нравственный канон сохранялся во всех этих горестных сценах, когда даже «дистрофик» цеплялся за любой довод, лишь бы его не втаптывали в грязь. И мы видим здесь же, в булочных и магазинах, другие сцены. З.А. Игнатович описывала, как находившаяся в «очереди» женщина участливо расспрашивала мальчика, которого никто не сменял [1538] . «Очередь» могла не откликнуться на смерть стоявших в ней людей [1539] , но к живым она еще проявляла сострадание. «…Видела старуху с иссиня-красными, кошмарными пальцами, цепляющуюся за свою авоську и бессильно сидящую на снегу», – отмечала в дневнике 31 января 1942 г. Н.Л. Михалева. Кто-то из сердобольных блокадников взял у нее «карточку», чтобы получить хлеб: «Вот, поест, говорят, тогда встанет» [1540] .
А. Томашевская рассказывала, как познакомилась в «очереди» с женщиной. В это время передали слух, будто в «филипповскую» булочную на ул. Введенской привезли круглый хлеб. Условились, что женщина пойдет туда и постарается купить хлеб на «карточки» девочки. Узнав об этом, в «очереди» ей посоветовали немедленно догнать «благодетельницу» и отобрать талоны. Растерявшись, А. Томашевская побежала в булочную на Введенской – женщины рядом не было. Она попробовала пройти внутрь. Обычная картина: толпа не пропускает никого вперед. Она заплакала, стала говорить о своей беде, И речи не шло о том, чтобы кого-то опередить у прилавка: «карточек» не было. Мошенников и воров ненавидели и готовы были помочь любому, кто стал их жертвой. Люди расступились: «Стоящие сзади кричали передним: „Пропустите девочку, пусть найдет, кого ищет“. „Ищи, девочка, ищи…“ – повторяли мне люди, продвигая меня вперед» [1541] .
Никого она не нашла и вернулась обратно. Пришло ее время подойти к весам – «карточек» не было. Выйдя на улицу, остановилась у дверей. Плакать не могла, стала ко всему безразличной: «Женщины, выходя из булочной, качали головами, ахали, охали. Некоторые уходили, другие оставались, сочувствовали, жалели, спрашивали» – у каждой из них имелись, наверное, свои заботы, но как примечательно это первое движение: утешить, возмутиться алчностью… Можно долго говорить о жестокости и неуступчивости толпы у магазина, об окаменевших и мрачных лицах людей, готовых с кулаками броситься на нарушителей порядка – но вот эпилог этой истории. Хлеб ей женщина вернула, и радость девочки разделили те, которым, казалось, было мало дела до ее переживаний: «Люди задвигались вокруг меня, и я отчетливо услышала общий облегченный вздох всей толпы» [1542] .
Часть третья Средства поддержания этических норм
Глава I Представления о цивилизованном порядке: формы упрочения
Искусство, творчество, чтение
1
Искусство, чтение, сам акт творчества препятствуют одичанию человека, при котором нет смысла говорить и об азах нравственности. Патетика лучших человеческих чувств, пафос справедливости, неприязнь к насилию и гуманизм, призывы к состраданию и помощи, проповедь добра – все это неизбежно должно было усваиваться даже теми, кто пришел в театр, кино и филармонию, движимый лишь прозаичными целями.
Тяга к искусству одновременно и подавлялась и упрочалась в блокадных условиях. Стремление выжить, сосредоточенность только на поисках хлеба обычно не оставляли место для иных забот [1543] . Но усвоенные с детства навыки и культурные потребности не могли исчезнуть мгновенно. Чтобы вытравить их, необходимо было время. Разговоры о хлебе, сколь бы ни важны они были для блокадников, становясь бесконечными и, главное, невыносимыми, могли вызвать и эмоциональные выпады против «бездуховности» [1544] .
Хронику трудов и дней человека, противостоящего, нередко безуспешно, разрушительному воздействию блокады, но неодолимо стремящегося к искусству, музыке, театру, мы находим в дневнике Б. Злотниковой. «…Никакая работа, как и никакой человек не погасит во мне искру природы – творить… Как хочется услышать музыку – она восстановила бы мои силы», – записывает Б. Злотникова в дневнике 1 октября 1941 г. [1545] . Работа на заводе «бесплодна и ничтожна», из сослуживцев ей интересен только один, да и с ним она стесняется познакомиться. Искусство – это все; мысль об этом настойчиво повторяется почти в каждой дневниковой записи. Через месяц их тон резко меняется.
«Хочется есть», – отмечает она 5 ноября 1941 г. [1546] . И стыдится этого чувства, и, как может, упрекает себя: «…Нет ужаснее состояния, чем то, когда мысли заняты едой. Тогда человек теряет свое истинное подобие» [1547] . Нет, она еще не упала столь низко, еще восприимчива к прекрасному, еще способна творить. В записи 7 ноября 1941 г. мы встречаем, помимо самообвинения, стихотворение об осажденном Ленинграде (с использованием самых обиходных средств поэтического лексикона) и хорошо известную всем цитату из романа Н.А. Островского о жизни, которая дается один раз и которую надо прожить достойно. Афористичность и свежесть приводимого в этой записи риторико-поэтического материала сомнительны, но назидательность его отрицать нельзя: «Тот самый человек пустой, кто весь заполнил мир собой» [1548] .