Ротмистр - Вячеслав Юрьевич Кузнецов
— Вон, на опушке подвода, и санитар там, и докторша. Сейчас подмогнут, потерпите. А на вот водочки, господин ротмистр!
Он шустро свинчивает крышку с фляги, протягивает Гулякову. Тот морщится, и старик-фельдфебель, крутанув фляжку, обильно глотает сам.
— Вот же удача какая, я думал — ну всё, хана, не дойти вам, дырок в спинах понаделают. До ста лет проживешь, вашбродие, не идет к тебе пуля…
В ходе сообщения появляется толстый, страдающий одышкой, санитар, а следом за ним — стройная женщина в сером платье с красным крестом на груди. Она локтем отодвигает в сторону Гулякова, заслоняющего свет, приседает возле поручика и щелкает замками потертого саквояжа, поданного санитаром. Прижимает тампон к ране, распечатывает пакет с бинтом, рванув облатку зубами, и сноровисто перетягивает голову так, что на виду остаются только нос и покрытые копотью уши Берестнева.
Выстрелы стихают, и сразу становится слышным пение птиц в лесу. Окопное воинство звякает снимаемыми касками, шуршит кисетами. Гуляков двумя пальцами выуживает из кармана портсигар и, морщась от боли в обожженных руках, пытается его открыть.
— Вашбродие, погодь, не мучайся, — фельдфебель достает из портсигара папиросу, сует ее в рот Гулякову и подносит спичку. Тот садится на дно окопа, вытянув ноги, глубоко затягивается и прикрывает глаза: напряжение понемногу отпускает.
Многие на войне, выйдя из ситуации, когда жизнь дешевле копейки, или ничего не помнят, или их память вываливает беспорядочные и бессвязные куски событий. У Гулякова не так. После того, как смерть побывала рядом — колкими мурашками пробежала по затылку, мазнула холодом по солнечному сплетению — но они с ней почему-то разминулись, его мозг всегда показывает ему кино, хочет он этого или нет. В голове выщелкиваются последовательные кадры — срезы, четко выстроенные хронологически: взлет, фланговая группировка противника внизу, разворот, Берестнев, лежащий на поле возле аэроплана, посадка-взлет-посадка, пламя и боль в руках, тяжесть тела на плечах, чмоканье пуль в песок…
Через раскинутые ноги Гулякова с носилками перешагивают санитары, уносящие поручика с головой, похожей на белый шар с красными узорами. Доктор, идущая следом, замечает кисти Гулякова цвета свежесваренных раков с папиросой, бережно зажатой большим и указательным пальцами.
— Что с вашими руками? Чем вас?
— Ротмистр Гуляков.
— Ламберт. Александра Ильинична. Так чем ошпарились?
— Маслом из пробитого мотора. Не смертельно.
— Да что вы говорите. Хотя — соглашусь. Самое худшее для вас — папироску держать нечем будет…
Докторша, порывшись в саквояже, достает склянку и бинт, приседает возле Гулякова. Тот растопыривает пальцы и, с силой зажав мундштук папиросы зубами, наблюдает, как руки покрываются коричневой остро пахнущей мазью, а затем и бинтом.
— Да не изображайте вы колоду, ротмистр. Стон — это не слабость, а реакция, — быстро глянула она на его лицо с бисером пота на лбу.
Из-за спины доктора высовывается старый фельдфебель:
— Ничего, вашбродие, чай, на роялях не играть. Заживет! Лошадиная моча от обжогов помогает — первейшее дело, скажу я вам. У нас на хуторе у одного самогон на печи взорвался, весь пожегся, кобыла оправилась, его из ведра облили — лучше прежнего стал!
— Ну, так чего стоите, любезный, быстро кобылу офицеру, только помоложе, — говорит Ламберт по-медицински строго. Фельдфебель подхватывается и бежит по ходу сообщения. Доктор и ротмистр улыбаются с ощущением, какое бывает у пассажиров на одном сиденье, и кивком головы прощаются. Оценивающий мужской взгляд сзади она чувствует и оборачивается:
— Да, и загляните завтра в лазарет на перевязку…
Она уходит, а Гуляков задумывается над тем, зачем ему вид женщины сзади. А еще больше — над реакцией мужского организма, которую этот вид вызвал. Эта реакция, по его убеждению, здесь столь же противоестественна, как чувство голода в морге. А еще у него возникает предчувствие, что все это кончится чем-то недобрым. Потому что война не терпит, чтобы ей изменяли.
* * *
Если и есть где-то стопроцентная концентрация ощущения войны как беды, то это не под пулями и разрывами снарядов, а там, где в одном месте собрано много увечных. И не выздоравливающих, а свезенных для обработки ран в военно-хирургический госпиталь первой линии.
Здесь все наполнено запахом немытых тел, ихтиолки, спирта, гноя, мочи и дерьма. Между сколоченных из дерева кроватей, под не прерывающийся ни на секунду аккомпанемент произносимой вслух боли — бредового бормотания, криков и стонов раненых — бродит усталый, совсем молоденький священник. Пух на румяных щеках едва пробился, бородка из русых жидких волосиков скрутилась в пружину. Он тщится выглядеть солидно, как и подобает лицу духовного звания, знающему доподлинно о том, о чем миряне только догадываются — о соприкосновении жизни со смертью. Но выходит плохо, ибо батюшка то и дело сбивается на сиюминутное, земное — бросается помогать сестрам то поднять раненого с носилок на кровать, то вынести во двор отмучившегося.
Отерев с рук чужую кровь, которой испачкался, схватившись в очередной раз за носилки, он опустошенно присаживается на ящики с бинтами, свесив между коленей руки с зажатым в них молитвословом. И случайно замечает содержимое большого короба с ручками для переноски поблизости: первой бросается в глаза волосатая нога с нестрижеными загнутыми ногтями, тут же — руки с неестественно скрюченными пальцами, и еще что-то красное, парное, сизое и страшнее. «Господи, дай мне сил перенести этот ужас и не тронуться умом», — совсем не канонически, «своими словами», словно новообращенный, завыло про себя духовное лицо. Пробегавшая мимо сестричка в заляпанном кровью переднике, завидев предобморочное состояние батюшки с меловым лицом, обвисшего в позе сидя, сует ему кружку с водой, но он качает головой и отстраняет ее руку, почувствовав подступающую тошноту.
От тягостных ощущений в утробе его отвлекает бородатый санитар в кожаном фартуке, пытающийся втащить вовнутрь не струганный огромный гроб. Его расклинило в дверном проеме — ни взад, ни вперед. Санитар чертыхается и замечает приткнувшегося в углу священника:
— Ну-ка, батя, подсоби! Не домовина, а амбар!
Тот вскакивает и бестолково суетится возле, то беспорядочно толкая гроб острым плечом, то столь же хаотично дергая его на себя.
Гуляков дисциплинированно пришел в лазарет на перевязку (по крайней мере, так он объяснил это себе). Протиснувшись мимо санитара и священника, бьющихся с гробом, он озирается по сторонам, ища глазами доктора. Замечает возле грубо сколоченного стола, заваленного бумагами, и направляется к ней под быстрый речитатив «не надо, не надо, не надо…», доносящийся с одной из коек.
— А, ротмистр, здравствуйте. Надо же, я думала, вы не придете. Не героическое дело — по лазаретам ходить, тем более, что вас там кобылой исцелить обещали.