Блага Димитрова - Страшный суд
Терпеть не могу себя, когда общаюсь с детьми. Становлюсь фальшивой, сюсюкаю, голос искусственно щебечет, подлаживаясь под детское лепетанье. Малыши опускают головки от стыда за меня. Наверное, я не люблю детей. Хорошо, что сама я не родила ребенка. В наше время это граничит с безумством, если не с преступлением.
* * *Но было ли когда-нибудь время, благоприятное для рождения детей? Машина останавливается в эпицентре жары. Выхожу из машины и попадаю в бурлящий водоворот из детворы. Полуголые, в прыщах и болячках, крикливые. Со всех сторон несутся новые и новые орды. В первое время не могу различить их одного от другого. Постепенно замечаю, что среди босоногих, покрытых сыпью, кое-где пестрят, словно цветы, дети в чистеньких фартучках. Но крикливые потоки босоногих оттирают их.
Ловкая молодая женщина старается разогнать этих орлят, чтобы пропустить меня. Торчу поверх детей с глупейшей улыбкой. Трогаю пальцами первую попавшуюся головку. Головка отдергивается, словно в моих пальцах электрический ток, толкает малыша, едва начинающего ходить. Тот падает в раскаленную пыль и ревет. Мальчик побольше схватывает ребеночка на руки и трясет, а сам не сводит с меня глаз, как с медведя. Пробую поласкать другую головку — тот же эффект. Они разлетаются от моей руки, как воробьи. Может, они считают меня за американского пленника? Хорошо хоть, что я приехала не в брюках.
Женщина берет меня за руку и вытаскивает из босоногого голого водоворота, как утопленницу. Садимся под тростниковый навес. Традиционный вьетнамский стол с чашками чая и бананами.
Снаружи напирают визжащие дети. Их стало вдвое больше, словно они размножаются делением. Две девушки караулят подступы к навесу и отгоняют их, не заботясь о педагогике. Со всех сторон уставились на меня любопытные глазенки. Им нужно меня разгадать.
Напротив меня садится заведующая и представляется: «Нюнг», что значит «бархат», «плюш». Наверное, она молода, но заботы о детях наложили печать на ее лицо. У нее осанка и строгость заправской классной дамы. Пока мне и в голову не приходит, что эта женщина просочится потом в мои софийские вечера. Ха, пока не уснет, только и будет лепетать о ко Нюнг — о тете Нюнг, которая так добра, так прекрасна, что мне бесполезно и стараться походить на нее.
Бархатным, плюшевым голосом (я все еще зла за то, что не повезли меня на цементный завод) она день за днем нанизывает историю эвакуированного детского сада.
5 августа 1964 года начались бомбардировки. Это было прямой угрозой детям. На заводе решили их эвакуировать. Вначале встретились с большими трудностями. Родители не отпускали своих детей. В деревнях тяжелые условия: нечистая вода, болезни, комары. Городские дети привыкли спать под сеткой. Целая проблема соблюдать гигиену…
Слушаю в полудреме, как жужжание надоедливой мухи. А какие сенсационные данные мой румынский соперник собрал на цементном заводе? Мне не остается ничего другого, как терпеливо выслушивать. Оказывается, ребята сами разводят кур, чтобы прокормиться.
— …При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…
Бархатный, плюшевый голос, расплавляясь в духоте дня, убаюкивает меня. Смутно ощущаю, как некто с кошачьим мурлыканьем трется о мою юбку, гладит мои босые ноги. Смотрю вниз: одна черная до блеска головка пробралась к моему стулу. Смуглая ручка воровато ощупывает юбку, кожу моих рук и ног. Схватываю ее. Она тянется, чтобы вырваться. Поворачиваю ее головку кверху и вижу лицо самого детства. Носик приплюснулся, будто о стекло в окошке. Но окошко это — на тайны мира.
— Как тебя зовут?
Хоан переводит не только вопрос, но и мой тон, от меня самой скрытый. Слышу свою собственную чудовищную разнеженность в чужом переводе, и мне становится неловко.
— Ха, — отвечает ребенок, как бы вздыхая.
— Река, — переводит Хоан.
«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…». Лишь сейчас эти слова доходят до меня и вливаются в сердце.
Заведующая Нюнг прогоняет непослушную девочку и продолжает доклад:
— Здесь не было помещения, не было кроватей, утвари. Временно взяли кровати у местного населения.
«Не было ли в них паразитов?» — думаю я, а лицо мое поворачивается, как подсолнух за солнцем, чтобы увидеть Ха. Не могу ее отыскать среди бесчисленной стаи черноголовок.
— Поначалу малыши плакали о родителях, особенно по вечерам. Мы, как воспитатели, должны были проявить горячую любовь к ним, чтобы они полюбили и нас. Мы сделали все, чтобы создать красоту в жилье и в комнатах для игр, чтобы привязать их к нам. Обучаем детей физкультуре, морали, догадливости, эстетике, любви к труду, медицинской помощи. Они были непривычны к трудным условиям.
Вслушиваюсь внимательнее. Представляю себе черную головку, согнутую под тяжестью невзгод.
— Некоторые заболели, мы начали их лечить…
— От чего? — перебиваю нетактично. Воспитательница делает спокойное лицо:
— От экземы, нарывов… Ввели строгую гигиену, умыванье, стали купать.
Маленькие кадры только что виденного: лица, расцарапанные чесоткой, лица, вымазанные лиловыми чернилами. И тут же чистое, как слоновая кость, лицо маленькой Ха. Начинаю догадываться.
— Сколько детей в детском саду?
— Начали с тридцати. Теперь — шестьдесят.
— Но тех, что меня облепили при встрече, было триста, четыреста.
— Это местные, деревенские дети. Наши только те, что в фартучках.
Ах вот оно что. Но они же разные, как будто из двух разных веков!
— Местные жители приносят подарки нашим детям — бананы, фрукты. Но самая большая проблема — вода. Носим ее издалека. Каждая воспитательница несколько раз в день идет с коромыслом. Дети помогают. Потом мы ее кипятим.
Оглядываюсь окрест и вижу, что в болотах копаются люди. Ищут какие-то корешки, что-то сажают. Детишки (деревенские) помогают родителям. Время от времени они поднимают личики, перепачканные в тине, и смотрят в нашу сторону, на детский сад. Не райский ли сад для них?
«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…» Эти слова, которые я пропустила сначала мимо ушей и которые потом дошли до меня, начинают заполнять все мое сознание.
— Местное население очень хорошо к нам относится. Вырыли убежища для наших детей… Угощайтесь! — приглашает тетя Плюш.
Пью горьковатый бодрящий чай, приправленный размышлениями.
Эвакуация детей в этой стране — острая социальная проблема. Слишком велика разница условий жизни в деревне и в городе. Эвакуировать городской детский сад в народную гущу — и смелость и доверие к доброте своего народа. Этот детский садик, как ухоженное рисовое поле среди диких болот. Но то же сравнение я могу применить, когда вспоминаю наших болгарских выхоленных детей.
Лестница, лестница от земли и до неба. Каждая ступень вызывает жалость, если на нее смотришь сверху, и вожделение, если смотришь снизу. Подъем со ступени на ступень занимает столетие, а то и больше. А война сталкивает человечество назад со ступеней, на которые оно с такими усилиями вскарабкалось.
* * *Печать колониализма и войны оттиснулась на детских личиках, как на воске.
Ищу маленькую Ха, чтобы прополоснуть свой взгляд как в шаловливой речушке. Вижу в ней зыбкие возможности красоты, изящества, тонкости измученного народа. Нашла. Вот она в букете девочек в фартучках. Узнаю ее по вертлявому, неспокойному движению головки, которая недавно просунулась к моему стулу, чтобы ничего не пропустить из того далекого мира, который пришел сюда вместе со мной.
Подхожу к ним. Вижу, что на руке у каждой девочки металлический браслет. Разглядываю ручку Ха. В браслете она кажется еще тоньше. Кажется, хрустнет от простого прикосновения.
— Девочка, что у тебя за браслет?
Пальчики с трудом поворачивают металлическую пластинку, чтобы показать мне, что там на ней написано. Ручка потная. На ней от браслета синий след, как от цепи. Ребенок что-то говорит на своем щебечущем односложном языке.
Хоан, подражая детской улыбке и соблюдая интонации девочки, переводит:
— Видишь, написано мое имя: «Хоан Тху Ха из Хайфона. 5 лет».
Ощущаю в себе приступ нежности и стараюсь запомнить все имя полностью. Я еще не подозреваю, какие осложнения из всего этого произойдут.
— Почему ты не снимаешь его в такую жару? Разве он тебе не мешает?
Хоан переводит недоуменную серьезность ответа:
— Нельзя мне его снимать ни днем, ни ночью. Если меня разорвет бомба, по браслету поймут, что это была Ха…
С этой секунды меня уже нет. Появилась другая, но эту себя я еще не знаю. Все, чем я жила до сих пор, представляется вздором, во всяком случае чем-то не моим.
Ручка выскальзывает из моей. Но моя ладонь еще полна ее теплотой, ее беззащитностью. Понимаю свое бессилие. Не могут защитить даже эту детскую ручку. Что же я? И зачем же я? Но от сознания бессилия на меня находит вдруг такая сила, какой я в себе и не подозревала.