Олег Смирнов - Эшелон
— Радуйся, ротный! Порядок! Здорово все разрешилось!
— Здорово-то здорово, по тебе бы не грех извиниться.
— Перед кем это?
— Передо мной, например. Наорал с бухты-барахты…
— Еще чего, извиняться! Да ты кто, солдат либо кисейная барышня?
Пришлось признать, что я солдат, а не барышня. Ну что за спрос с него, с Федьки Трушина? Так уж он устроен. Не помру без извинении.
Нина зашивала гимнастерки Свиридову и Логачееву. Старшина Колбаковский бурчал:
— Герои! Лезут на рожон не глядючи, казенное имущество портют. Будете требовать новое? Выпь да ноложь? Но где оно у меня, где склады?
А я думал: ведь и Свиридов мог погибнуть от бандитского ножа, и Логачеев. Не струсили ребята, пошли на риск. Вот уж нелепо было бы, оставшись в живых на фропте, погибнуть так в тылу. Смелые ребята. Молодцы!
Солдаты одобряли поступок Свиридова и Логачеева, но как-то шутейно, со смешком: дескать, с уркой связались. Нина, орудуя иголкой, рассказывала, что в Новосибирске, Иркутске, Чите и других сибирских городах есть банды "Черной кошки", которые грабят и убивают, вообще за войну бандитни поразвелось. Я пе очень верил в эти "Черные кошки", но что после войны придется бороться и с беспризорностью, и с воровством, и с бандитизмом — это факт. Одной победы мало, чтобы они исчезли. А затем я стал размышлять о смелости. На фронте смелость вызревала постепенно. У меня, к примеру, она прошла три этапа. Первый этап — трусил, и это прорывалось. Второй — показная храбрость, покрасоваться любил. Третий — разумная осторожность, берег себя, но не по трусости, тут был разумный, взвешенный рнск. Правда, не всегда представлялась возможность быть разумно храбрым, приходилось бывать и безрассудно храбрым. Смотря по обстоятельствам.
И Свиридов с Логачеевым действовали по обстоятельствам. Главное — не струсили.
Мы проезжали Забайкальем, по старшина Колбаковский что-то не затягивал "По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах…". Он не спал, философствовал:
— Чем путь-дорога хороша? Отоспишься, отъешься, передохнешь. Чем путь-дорога плоха? Писем не получаем! На месте, понятно, все получим, гамузом. Но сейчас-то, сейчас каково без писем? Невмоготу! Кто возражает?
Возражавших не было. Даже и те не возражали, кому писем неоткуда было получать. Вроде меня.
На станции Петровский завод (город именовался Петровск-Забайкальский) Нина сообщила мне: сюда на каторгу были сосланы декабристы. Нина рассказала, что на кладбище есть их могилы, а в городе домик княгини Волконской, в нем она останавливалась, когда приезжала к мужу. Из Петербурга ехала. Через всю страну.
На перекладных. Кладбище было на сопке, а напротив, на той стороне железной дороги, дышал внизу жаром, дымил, сверкал огнями металлургический завод — соседство двух эпох.
— Декабристы были и в Чите, — сказала Нина. — Там есть часовня декабристов, площадь названа их именем. Какой отваги и благородства были люди!
Я кивнул и подумал, что подвиг декабристов изумителен, этих дворян, поднявшихся за народ. И вот теперь, много лет спустя, народ, за который они шли на эшафот и каторгу, стал хозяином своей страны и показал всему миру, как нужно отстаивать свободу и справедливость. Помню по портретам — мужественные, породистые лица, проницательные глаза, глядящие куда-то вдаль. Что они там видели, декабристы?
Эшелон мчал по Читинской области. Из сумрака смутно выступали очертания сопок, разъезды и полустанки швыряли навстречу россыпи огоньков. Перед тем как лечь спать, я обошел нары, пригляделся к спящим. Лица их не были породисты, аристократичны, но от этого они были не менее притягательны.
Я смотрел на них и сознавал: это лик народа, неумирающего, вечного. Я связан с ними так же, как и они со мной. Возникшее было чувство разобщенности, отчуждения я должен перебороть. С этими людьми мне жить, воевать и, если выпадет, умереть. Это среди них, с их простецкими, а то и некрасивыми чертами, были и капитан Гастелло, и Александр Матросов, и Юрий Смирнов, и Иван Кожедуб, и Олег Кошевой, все большие и малые герои только что отгремевшей войны. И кто может предугадать, что падет на их долю в новой войне, на которую они едут вместе со мной. Мне не спалось. Вспоминал о расстрелянной в Ростове маме и о погибшем в Смоленске лейтенанте Сырцове, думал о Гошке, который разговаривал во сне, — впечатлительный, чертенок, — и о бледной, худенькой, в рванье девчушке, махавшей нам, когда эшелон шел по Белоруссии. Оттесняя другие, росла и крепла мысль: ладно, мы отвоюем, отмучимся, но дети-то должны жить, не ведая войн. Неужели на планете не настанет мир? За что же тогда мы воевали?
Нет, мир будет! Для всех на земле. Дети, вы еще скажете нам спасибо.
Первый день мира!
Кенигсберг горел. Над городем вставали, переплетались дымные столбы, самый большой в центре, подле Королевского замка.
Мы с ординарцем Драчевым прошли по развороченной бомбами улице, на зубчатых башнях, на балконах, на флюгерах стреляли на влажном апрельском ветру красные флаги и флажки победы, и на закопченных, поклеванных осколками стенах сохранившихся домов — масляная краска: "Wir kapitulieren nicht!" Врете, капитулировали. Детыре дня подолбала вас наша артиллерия и авиация, затем штурманула пехота с танками — и сдались как миленькие.
А ведь немцы считали этот город-крепость неприступным. Мне Эрна рассказывала, как доктор Геббельс (доктор, а?) выступал по радио: Кенигсберг никогда не встанет на колени! Ему вторил гаулейтер Кох: Пруссия — это железные ворота Германии, и они не откроются перед русскими! Что-что, а трещать по радио и в газетах гитлеровские заправилы умели, демагоги и заклинатели.
Но слова — это одно, дела — другое. Кенигсберг пал под нашими ударами. Иначе и быть не могло.
Некогда было шататься по городу, заходить в дома. Но в один мы с Драчевым все-таки зашли. Дом был в глубине двора, увитый декоративным кустарником, будто замаскировался. Дверь сорвана, окна высажены. Хозяев не было. Мы побродили по комнатам — паркет, люстры, картины, зеркала, чучела птиц, оленьи рога, кабаньи морды, в распахнутых шкафах на плечиках костюмы и платья, внизу попарно обувь, на кухне — кафель, полотенца с вышитыми изречениями, на полочках посуда, бутылки.
Чистенький, аккуратненький, отлаженный быт обывателей, в который ворвалась война. Вышитые полотенца висят, а хозяев нет.
Где они, что с ними? И я подумал, что возмездие заявилось в Германию, хоть и задержалось в пути, шло целых четыре года, но все же вот оно, во всем — в том числе и в судьбе этого дома и его обитателей. И я подумал также: "Суть не в том, что возмездие настигло именно немцев. Оно настигло наших врагов. Они могли быть и не немцами. Но немцы посягнули — и поплатились. И всякого, кто посягнет на мою страну, ожидает такая участь, ибо моя страна непобедима и бессмертна!" Может, я и не столь высоким штилем думал, но об этом.
Мы вышли с Драчевым из дома. Немки катили по мостовой тележки со скарбом, — их испуг обещал завтрашнюю благосклонность. Ветер дул с залива, обещая разогнать дым пожарищ, когда они ослабеют. Блеклое низкое небо нависало над городом, обещая с весной подняться, засиять и вынести на себе солнце.
За углом мы увидели сорванные, перекрученные рельсы, сошедший с них, завалившийся трамвайный вагон с обгорелыми боками. Драчев присвистнул:
— Трамбабуля! Тыщу лет не катался, товарищ лейтенант!
— Еще покатаешься, — сказал я. — Только билет не забывай брать.
— А точияком, товарищ лейтенант! Я завсегда зайцем норовил. — И Драчев зашелся в счастливом, беспечном смехе.
Короткая летняя ночь была на исходе. После продолжительных, выматывающих своей неопределенностью стоянок эшелон шел ходко. Вагон болтало, раскачивалась "летучая мышь", звенели ведра, котелки, кружки. Дневального, попробовавшего встать — прикрыть дверь, кидало из стороны в сторону, и оа ворчал:
— Качка, ровно на пароходе…
На остановках он по моей просьбе спускался, узнавал название станции, докладывал мне, а я сообщал Нине, хотя она и так все слышала. Такой тройной, что ли, разговор. Этак вот втроем мы беседовали в Улан-Удэ: я спрашивал Гошу, он отвечал Нине, а Нина говорила мне. Сейчас Гоша спит, Нина и я сидим у его ног на парах. Я молчу. Нина, оживленная, — треволнения позади, Читу не минуем, — комментирует донесения дневального: перевалили Яблоновый хребет, очень крутой, паровоз-толкач отцепился, без толкача на хребет не въедешь, пригород проехали, вон-вон, слева. Я вспомнил: в пригороде служил сукин сын Виталий, капитан-мерзавец, — подогреваю себя этим воспоминанием, но оно проходит как-то боком, не весьма задевая.
Нина уже собрала вещички, оделась. Накинуть жакет — и готово. Гошу разбудим, оденем перед самой Читой. Уже скоро. Нина произносит:
— Вот и доехали. Спасибо тебе, Петя.
Не хочется говорить, однако я отвечаю: