Иван Новиков - Руины стреляют в упор
«Раскрытая в Минске верхушка этой адской нечисти — так называемый центральный комитет КП(б)Б. Арестованные члены его: Иван Ковалев, Вячеслав Никифоров, Змитрок Короткевич, Константин Хмелевский. Взяты также и члены секретариата этого комитета, как и все душепродажные пособники его. По делу арестовано больше ста лиц. Отобраны две типографии, агитационный материал и большое количество взрывчатых материалов. Найден и богатый секретный материал...
О существовании этой верхушки полиция знала уже давно, поэтому она и смогла выбрать соответствующий момент, когда удар в нее был бы наиболее уничтожающим».
Редактор газетки Владислав Козловский с собачьей преданностью к своим хозяевам и с такой же собачьей злостью к коммунистам в передовой статье ругал подпольщиков и тех, кто им помогал, он упрашивал «шчырых беларусау» стать действительными националистами, верными слугами немецких фашистов.
«Нельзя обманывать самих себя и немецкие власти, — скрежеща зубами, признавался он, — что будто бы все белорусы исцелились от большевистской заразы, все вдруг сделались националистами и все консолидируются для национальной деятельности. Такое утверждение вредное».
В лад ему подбрехивал в «Белорусской газете» и другой фашистский выкормыш — Фабиан Акинчиц. Белорусские националисты больше, чем их хозяева, радовались разгрому минского подполья. Но тревога не покидала их. Видно, чувствовали негодяи, что и на них готовятся пули народных мстителей. Запершись в своем логове, они бранились, в бессильной злобе пускали ядовитую слюну на страницы своего фашистского листка.
После этого сообщения гестаповцы забрали Ковалева и Никифорова снова в СД. Теперь руководителей подполья пытали с одной целью — принудить отречься от Коммунистической партии и коммунистической идеологии.
— Выбирай одно из двух: свободу и обеспеченную жизнь или долгие, бесконечно долгие мучения, — не спуская глаз со своей жертвы, почти шепотом говорил Фройлик. — Мы не дадим тебе сразу умереть, нет! Ты будешь еще долго жить, но жить каждый день в мучениях. Все грешники в аду будут содрогаться, видя твою жизнь. Смотри, что мы будем делать с тобой...
Они снова схватили Ковалева и посадили на электрический стул. Он корчился, стонал, терял сознание.
Так же пытали и Ватика. Но тот энергично сопротивлялся, и фашисты поняли, что от него ничего не добьешься. Все внимание сконцентрировали на Ковалеве. Обессиленный, размякший Ковалев больше подходил для их целей. Его пытали беспрестанно.
Наконец фашисты сделали последнюю попытку сломить сопротивление Ковалева, который уже мало чем напоминал человека. Восемнадцатого января тысяча девятьсот сорок третьего года его вызвали на допрос, и высокий толстый Фройлик подошел к нему с плеткой в одной руке, с «Белорусской газетой» — в другой. Ковалева трясла лихорадка.
— Не бойся, сегодня я не буду бить тебя, — растягивая рот до ушей, сказал следователь и сунул узнику под нос газету. — На, читай...
Заголовок на первой странице кричал: «Бывший секретарь КП(б)Б советует: «Бросьте бороться против немцев».
Ниже мелким шрифтом говорилось: «Иван Ковалев, бывший секретарь коммунистической партии в Заславле, а до последнего времени — один из руководителей Минского бандитского комитета, был, благодаря разведывательной работе полиции безопасности, пойман во время раскрытия всего комитета.
Ознакомившись с действительным положением, которое определенно складывается в пользу немцев, и убедившись в бессмысленности дальнейшего сопротивления на фронте и вне фронта, Ковалев обращается с призывом ко всему населению Белоруссии...»
Далее следовало воззвание, написанное самими гестаповцами, — злобная антисоветская стряпня, полная змеиного яда. Каждый, кто прочитал бы это воззвание внимательно, спокойно, заметил бы, что Ковалев не мог так написать, — и по стилю и по содержанию оно было немецким, и говорилось в нем много такого, о чем не мог знать узник СД. И подписи даже не было. Если бы Ковалев сам написал, гестаповцы наверняка напечатали бы фотокопию рукописи или хотя бы подписи.
Но Ковалев находился в таком состоянии, что ему трудно было правильно, трезво оценить положение. Перед его глазами сразу встала тринадцатая камера тюрьмы, вспомнились товарищи, которые терзались в догадках: кто же изменил, кто выдал их? До сих пор подпольщики сходились на одном — все дело в Суслике. Да тот и не скрывал своего предательства, сидел рядом со следователем и выдавал подпольщиков. Держали Суслика отдельно от других членов комитета. На нем совсем не видно следов пыток.
А что теперь скажут подпольщики о Ковалеве? Кто поверит, что в газете — провокация?
Фройлик читал его мысли:
— Нет, никто теперь не поверит тебе... Никто. Мы позаботимся об этом.
Он нажал кнопку звонка и приказал:
— Одежду.
В комнату принесли новую, чистую одежду.
— Переодевайся... Видишь, как мы заботимся о тебе...
Ковалев механически снял с себя вонючую одежду и надел все новое.
— Побрить его! Оставить только усы и маленькую бородку, как было до ареста! — продолжал приказывать Фройлик.
— Пошли! Будешь идти свободно, улыбаться... Никто не должен чувствовать, что мы идем за тобой. Смотри, если не будешь покорно выполнять приказ, такое для тебя придумаем, что все черти от радости запрыгают!
Ковалев шел по улицам Минска и... улыбался. От напряжения у него судорожно дергались щеки, но он улыбался кривой, жалкой и беспомощной улыбкой, будто побитая собачонка.
Порой ему встречались знакомые. Еще издали, увидев его, они или бросались в сторону, или круто поворачивали обратно и, не оглядываясь, все убыстряли шаг, чтобы оторваться от него. А сзади он слышал ровные, уверенные шаги переодетых в штатское гестаповцев.
Можно было бы броситься в сторону, попытаться убежать. Пусть бы уж сразу застрелили. Козлов, Хмелевский или Короткевич так бы и поступили. А у него на это уже не хватало воли. Она была сломлена непрестанными пытками. В душе остался только страх, один неодолимый, безграничный страх, и ничего больше.
Да и кто поверит ему теперь, даже если его и застрелят на улице? Кто поверит, что Ковалев не предал, если люди шарахаются от него, как от зачумленного? Нет, теперь все кончено, все... Ничего не осталось, кроме страшной боли, неотступно преследовавшей его, кроме электрического стула, станка, на котором вытягивают жилы, лестницы, к которой привязывают на двое-трое суток, железных перчаток с иголками...
И он шел по улице и улыбался кривой, вымученной улыбкой, живой, вонючий труп. Обрывались последние ниточки, связывающие его с товарищами, с Родиной, с совестью, с жизнью.
Когда гестаповцы убедили его, что иного пути, кроме измены, нет, его повезли на завод имени Мясникова. Там он прочитал подготовленное следователями заявление об отречении от идей коммунизма. Фото Ковалева напечатали в фашистских газетах.
В восемьдесят седьмой камере, где находились Костя Хмелевский, Змитрок Короткевич, Микола Герасименко, Иван Иващенок, Георгий Сапун, Николай Шугаев и еще несколько арестованных подпольщиков, все гадали, куда делись Ковалев и Никифоров. Их больше не вернули в тюрьму. Но вскоре о Ковалеве начали трубить фашистские газеты, и товарищи поняли — не выдержал. А Ватик будто в воду канул. Так и исчезли его следы навсегда. Видно, гестаповцам не удалось сломить его, и они физически уничтожили упорного подпольщика.
Многих еще держали в тюрьме, не торопились расстреливать или сжигать в печи Тростенца. Надеялись, что кто-нибудь не выдержит, сдастся. Ведь заживо гнил Николай Шугаев — у него из пролежней торчали бедренные кости и позвоночник, раны воняли так, что в камере нечем было дышать. Плохо чувствовали себя Цветков, Кушелевич.
Правда, спустя некоторое время Шугаев немного подлечился, раны его начали заживать, но положение оставалось тяжелым. А Кушелевича так избили в тюремной больнице, что он не выдержал и умер.
В камере по-прежнему было холодно, сыро и тесно. Спали в маленьком коридорчике. Ложились на пол все двадцать человек, тесно прижимаясь друг к другу. Ночью можно было повернуться на другой бок только всем вместе.
Условия вынуждали заключенных держаться организованно, дружно. Единогласно выбрали старостой самого выносливого, самого сильного духом — Костю Хмелевского, и его распоряжения были законом для всех.
Передачи делили поровну. Хмелевский, как только мог, поддерживал боевое настроение у своих товарищей. Почти не вставал со своего места и тупо смотрел в одну точку Шугаев. Временами нервничал Герасименко. Каждый по-своему переживал приближение неотвратимой смерти. А Костя хотел, чтобы встретили ее подпольщики, как подобает коммунистам. Враг не должен чувствовать себя победителем.
Особенно напряженными были вторники и пятницы — дни разгрузки тюрьмы. «Черные вороны» непрерывно курсировали между тюрьмой и Тростенцом.