Георгий Свиридов - Стоять до последнего
Кульга отдал последнюю команду и вытер лоб тыльной стороной ладони. Что там ни говори, а машина хороша! И водитель отменный. Вылезать из танка ему не хотелось.
А когда открыл люк и высунулся, то увидал, что у дверей возле начальника цеха и мастеров толпились рабочие. Они не спешили, как это бывало каждый день, в столовую, чтобы скорее занять место в очереди.
Кульга спрыгнул на землю, вытер руки о паклю. К нему подошли седоусый начальник цеха, комсорг Марина.
— Ну, как? — деловито спросил начальник цеха.
— Что надо! Хороша!..
— Тогда принимай, товарищ старшина.
— Что?!
— Принимай танк, — и он протянул документы. — Поставь подпись, как положено.
Кульга узнал документы. Они были такие, какие выдавали представители воинских частей, приезжавшие получать боевые машины. Он удивленно смотрел на начальника цеха. Неужели эту машину дают ему?
— Товарищ старшина Григорий Кульга! Комсомольцы завода выдали сверх плана этот танк и вручают его в твои руки, — громко произнесла комсорг Марина. — Мы даем ему имя «Комсомолец». Механиком-водителем утверждена нашим военкоматом товарищ Галия Мингашева! Отныне вы боевые соратники. Громите проклятых оккупантов сверх всякой нормы!..
Свою речь, которую она, видать, заранее написала и выучила, Марина выпалила разом и, раскрасневшаяся, пожала руки Кульге и Мингашевой, потом, смутившись, шагнула к Галие, обняла и, целуя ее, шепнула:
— Как я завидую тебе!
Ночь стояла тихая, теплая, лунная. Свежий встречный ветерок, настоянный на запахах луговых горных цветов, смешивался с кисловатым дымком, вылетавшим из низкой трубы мощного паровоза, и обдувал открытые платформы, на которых застыли, схваченные проволокой, новые танки, ворвался в широко распахнутые двери товарных вагонов, где жевали, спали, пели, играли в дурака, наяривали на гармонии, бодрствовали и сосредоточенно курили солдаты.
Длинный воинский эшелон двигался по Уралу в сторону запада, в сторону Ижевска и далее к Волге, к Казани. Впрочем, никто не знал точного маршрута движения и тем более станции назначения. Но все знали главное — едут в действующую армию, на фронт.
Тяжелый многосильный паровоз, попыхивая дымком, деловито тянул вагоны, то изгибаясь на поворотах дугой, то подымаясь по отлогим откосам, то пробегая лесистые долины, то ныряя в душные гулкие туннели…
На открытой платформе у своей «тридцатьчетверки» на охапке душистого свежего сена сидели, вернее, полулежали, Григорий Кульга и Галия Мингашева. Сено было мягким, с терпким, горьковатым запахом ковыля. Вечером, когда эшелон стоял на разъезде, пропуская встречный поезд, Григорий успел дважды сбегать на луговину и притащил почти всю копну. Ночь была душной. Кульга снял гимнастерку, стянул кирзовые сапоги и приятно ощущал босыми подошвами нежную шелковистость сена. Встречный ветерок обдувал лицо, трепал волосы, надувал пузырем нательную рубаху. От стальной махины, разогретой за день знойным солнцем, исходил сухой струйкой жар, пахло железом и краской. И эта теплота чувствовалась кожей спины, словно сзади находилась остывающая печь, и по телу медленно растекалась сладкая истома. Платформа ритмично покачивалась, чуть вздрагивая, словно палуба корабля, который плыл по волне, унося куда-то оглушенного счастьем старшину.
Галия находилась рядом, прижимаясь щекой к обнаженной руке Григория, отчего у него затихало сердце. Ему было хорошо и радостно. Луна, изредка выглядывавшая из-за облаков, освещала их обоих, притихших и безмолвных.
В такие минуты словами не выразить состояния души, достаточно легкого прикосновения, полного значения и особого смысла, достаточно ощущения пьянящей близости.
Галия подымала лицо и снизу вверх смотрела на него долгим взглядом, по-женски открытым и ласковым, и в ее зрачках светились ночные огни.
— Мне хорошо… Мне так хорошо… — шептала Галия, зная, что он поймет ее. — Какая ночь. И луна бежит…
— И мне тоже… хорошо так!.. Ты рядом, — Григорий, смеряя бег сердца, летящего куда-то под гору, чувствовал, что надо говорить, надо обязательно о чем-то говорить, но слова уплывали из памяти, и Григорий лишь опьянело улыбался, смотря в ее лицо, что было рядом, в ее глаза, смятенно бегающие и зовущие.
— Понимаешь, я рада… Мы так, вместе.
— И я… тоже.
Луна спряталась за густое облако, эшелон катил по узкому ущелью, наполненному ночной прохладой, и в наступившей темноте Григорий не видел ее лица, оно казалось безликим и жарким, он это чувствовал кожей руки, которой боялся пошевелить, и тот неясный жар охватывал всего танкиста, сбивая и перехватывая дыхание.
Он никогда ранее не испытывал такого сладостного состояния, как сейчас, от легкого прикосновения ее щеки, ее губ, от кисточек ее стрельчатых ресниц, щекочущих кожу на руке… Григорий не понимал себя, не знал, что с ним творится, хотя девчонок обнимал и целовал в Мариуполе еще до службы. Помнит медсестру, которая пригласила к себе. Это в Ленинграде было, после первого ранения в мякоть бедра, когда две недели пролежал в госпитале, а потом начал двигаться своим ходом. Был теплый сентябрь. Он до сих пор помнит ту бредовую ночь. За окнами по холодному черному небу скользили огненные ножи прожекторных лучей, схватывая и освещая немецкие самолеты.
Дрожал дом, огненные сполохи метались по стенам, по потолку… А та женщина дышала жаром тела, и он, словно проваливаясь в бездну, падал невесомо и сладостно, отрешаясь от действительности. В ушах до сих пор звучат слова, сказанные потом той медичкой: «Какой ты, в сущности, несмышленый, большой мальчик!..»
Кульга помнил и сладостные минуты, когда впервые обнимал, прижимая к своей груди, девушку. В родном городе Мариуполе, еще до войны, до призыва в армию. Ходили в парк с друзьями и девчатами, а парк отменный, даже в Ленинграде такого не встречал, хотя там красивых парков много. Мариупольский парк особенный, на возвышенности. Аллеи, посыпанные песочком, овальная площадка, смотровые площадки, откуда открывался вид на ночное море, на город, что полукружием раскинулся на берегу. Слева, вдаваясь в море, в синей полумгле, огненными пунктирами вырисовывались контуры нового красавца-завода «Азовсталь», а справа — причалы порта, мачты кораблей, темный силуэт элеватора… Прямо внизу располагался городской вокзал, и за ним, по всей дуге берега — песчаные пляжи. Оттуда вверх к парку вела широкая, с площадками каменная лестница. Слева, почти от вокзала, вела и другая лестница, деревянная, с перилами. А между ними по всему откосу росли деревья и густые кусты, куда они, Кульга с друзьями, принесли из парка скамейку, поставили в кустах и жарко обнимали, тискали девчонок, которые смеялись и повизгивали, ответно целовали до боли в губах…
Но никогда — ни в мариупольском парке, ни в Ленинграде — Кульга не ощущал такого непонятного, пьяняще сладостного состояния, от близости, от легкого прикосновения, от которого у него толчками идет кровь, туманит голову, кружит и, словно набатом, гулко бухает в грудь и сердце, и он видит, ощущает ее близко, ее поднятое к нему загадочное лицо, мерцающие глаза и коротко остриженные темные волосы, которые шевелит ветер. Косы свои Галия срезала вчера, перед самой отправкой, и теперь, как ему казалось, выглядела еще красивее.
Она лежала на сене без сапог, без ремня, расстегнув гимнастерку, и ему сверху была видна при лунном свете ложбинка между ее грудями, что, сужаясь, катилась живым ручейком вниз, в темноту, где под гимнастеркой от дыхания вздымались тугие округлости, и от того колебания, от знойной, убегающей вниз ложбинки ему в лицо ударило жаром.
— Милый… Мой милый… — она беззвучно шевелила губами и тянула к себе его руку. — Милый…
Выше локтя задержалась, повела щекой, нащупав рубец шрама. Потом осторожно и нежно потрогала его кончиками пальцев, словно там была открытая рана, провела по неровному рубцу. И застыла.
— Это когда, милый?.. Тебе было больно, да?.. Я поцелую… — и припала губами, не ожидая его слова, к неровно сросшемуся шраму. Припала нежно, еле ощутимо, и потому так трепетно. Кульге казалось, что тот грубый рубец портил ему руку, он старался не засучивать рукава повыше локтей, чтобы не открывать шрама. И целовать его было нечего, потому что синий грубый рубец, наверно, неприятен для губ.
Кульга помнил тот миг, когда полоснул осколок по руке. То было под Пушкиным. Они выскочили из танка и под огнем старались сцепить и надеть сбитую снарядом гусеницу, а она, тяжелая, не поддавалась. Но танкисты орудовали ловко, быстро, пуская в ход лом, молоток. И в самый последний миг, когда связали звенья, полоснуло по руке, словно ударило чем-то тяжелым… Перевязывали рану уже в танке, разорвав рукав комбинезона. В госпиталь Кульга не ложился, воевал с забинтованной рукой, видать, оттого и вышел такой грубый рубец.