Владимир Орешкин - Из армии с любовью…
Я бы не сделал ей ничего плохого, лишь бы погладил ее волосы, обнял бы ее, окунувшись в ее теплоту. Так давно со мной не было ничего подобного. Казалось, не было вообще. Казалось, ребята и девчонки эти обладают несказанными сокровищами, необыкновенным богатством — собой.
Я ничего им не скажу… В этом мое преимущество — я знаю про них все. То, что дорого в них.
Они не понимают своего богатства, того, что не найдешь и не заработаешь: детства с молоком на губах. Когда все возможно и все впереди… В моей воле сказать им или промолчать. Но если скажу, или промолчу — это ничего не изменит. Ровным счетом.
Я усмехнулся этому парадоксику, этой дьявольской неразрешимости, этой — беспомощности в себе.
Но так ничего и не сказал им.
Потом, когда они спели свои песни, второй парень сказал:
— Не дашь посмотреть автомат?
Я молча протянул его им. Проклятую ублюдину, так, к счастью, ни разу не пригодившуюся мне.
Они рассматривали его восхищенно, и трогали его, и спросили:
— Можно передернуть затвор?
— Можно, — сказал я, — там нет патронов.
Они минут десять забавлялись этой игрушкой, потом с уважением вернули его мне.
Так уж счастливо сложилось вначале, я не выстрелил ни в одного человека. Ни во врага, ни в случайного пьяницу, забредшего на пост. Я не знал, что это такое, — стрелять в людей.
И чувствовал — какая непогода миновала мою душу. Если бы это случилось… Мне становится зябко, когда я думаю об этом.
Но я бы выстрелил — если бы приказали… Еще год назад. Или полтора, — когда я натирал после отбоя пол в коридоре казармы зубной щеткой. Четыре часа работы… За ними — четыре часа сна. Я бы выстрелил тогда, в своей молодости, — когда постовая тишина была полна враждебных звуков, когда постоянное неотпускающее напряжение заставляло то и дело цепляться за приклад автомата, и люди делились на начальников и врагов.
У меня не было друга тогда… Даже не знал, что подобное возможно со мной — испытать это чувство. Которое одно, наверное, может сделать человека выше, и больше. Я и не знал, что это бывает на свете, — странная штука с причудливым названием «дружба», внутри которой заключен мир, где ты не один, где все прочно, и где вообще не бывает никакого страха…
Я хотел, сидя у костра, чтобы армии никто не боялся, ни один человек, ни один народ. Я хотел, чтобы они знали: армия — добрая сила.
— Армия нужна, чтобы отстаивать справедливость, — сказал я ребятам.
Они ответили:
— Конечно.
И потянулись к бутылкам. У них в ближнем рюкзаке было много бутылок…. Тогда я решил выпить еще.
Потому что — увидел. Никто из них не хотел отдать свою жизнь за справедливость. Как я когда-то.
У меня была удивительно свежая голова. Никогда у меня не было такой свежей головы, как той ночью. Я ощущал слабый ореол над ней, словно бы ее кто-то легко и приятно подогревал.
Я обернулся к Люде и спросил:
— Как я тебе?
Девушки, обнятые ребятами, сказали:
— Людка, затащи парня в палатку. Он два года живой бабы не видел.
Я два года не видел живой бабы. Они угадали. Они все угадывают во мне, — потому что хотят угодить. Ловко подмечают мои слабости, — потому что они — за меня… Но все-таки, какая ясная голова.
Как жаль, что никто из нас никогда не погибнет во имя народа.
Люда положила ладонь на мою руку. Она забавно улыбалась мне, но ее темные глаза оказались странно расширенны. От них стало не по себе; я на секунду захотел быть генералом, чтобы много знать, и все выболтать ей. И захотел выпить.
Парень с гитарой понял мою просьбу, взвилась срезанная пробка, красное просвечивающее костром вино, полилось в стаканы.
— За знакомство, — сказала по-деревенски Люда. Таким голосом говорили их матери, когда им кто-то нравился.
Я любил их всех, этих ребят. Они такие смешные. Такие доверчивые… Я тоже доверчив, — раз и они. Я — тоже.
Я не почувствовал вкуса вина, и выпил его быстро. Оно не показалось ни терпким, ни вкусным. Я лишь краем сознания отмечал его крепость. Оно пролилось немного, потекло по подбородку, и капнуло на шею.
Я обманул себя когда-то. Но теперь-то стал другим. Жизнь воспитала меня, — и я мыслил так же, как эти забавные и добрые ребятишки… Но я не жалел, что когда-то сам себя обманывал. Мне казалось в ночи, что прошлый обман — и есть, самое главное во мне.
Протянул руку и взял красный помидор. Обмакнул его в соль, впился в его теплый бок.
— Откуда? — спросил я. — Ведь сейчас зима.
Компания рассмеялась, словно я удачно пошутил. Я тоже улыбнулся, будто поняв, что так позабавило их.
— Здесь же весна, — сказали они мне.
— Да, — согласился я.
— Только об этом мало кто знает, — сказали они. — Мы сами узнали случайно. Никому не говорим, а то понаедут, яблоку будет негде упасть — такой курорт… А для помидоров и огурцов существует другое место — никогда не проболтаемся.
Они рассмеялись, и я подумал: я понравился им не только потому, что я солдат, стоящий на посту, а им самим скоро становиться солдатами, а еще и из-за того, что здесь весна, а где-то есть место, где растут помидоры и огурцы, и зеленый лук, и сладкий перец, и они знают — где.
Но почувствовав приближение их тайны, ее дыхания, я вдруг, даже с каким-то отвращением, догадался: она не нужна мне.
— Люда, — сказали девушки, — не крути парню мозги. Тащи, его в палатку.
Она посмотрела на меня, улыбнувшись — ее губы источали сладкий, яд. И во взгляде светилась не надежда.
— Не знаю, — сказал я, и посмотрел на капитана.
— Не знаешь?! — сказал он громко, голосом, которым привык отдавать команды.
— Да, — сказал я сокрушенно.
— Так вот, — продолжал капитан тем же голосом, — ты признался… Ты нарушил весь Устав, ты ничего не оставил от него. Ты обошелся с ним, как с газеткой для сортира… Ты понимаешь, что наделал?!
Он всегда так: задавал вопрос и ждал ответа. Он мог долго ждать, тогда над строем повисало томительное молчание, сгущалась просвечивающая тьма. Я чувствовал неудобство в такие минуты, за того, кто спрашивал нас. Хотелось спрятаться куда-нибудь. Заткнуть уши… На его вопросы нельзя дать ответ.
Я — специалист по тишине. Разного рода… Ее нужно познавать, как познаешь службу, людей вокруг, как познаешь, в конце концов, месяцы и годы. Как — жизнь.
Я знаю, тишина наполнена смыслом, она живет так же, как живет все остальное на свете. Мне даже кажется иногда, — она обладает разумом. Но я только на пороге этого знания, оно лишь мерещится мне, в самые одинокие мои часы, когда вокруг — никого, лишь я, с автоматом, — охраняющим меня от остального мира.
Сейчас я боюсь ее, впитывая торопливо незнакомые ощущения. Стараюсь подружиться с новой этой тишиной, пропитанной чужой волей.
— Это сюда ты вернешься? — вдруг бесконечно устало как-то, говорит капитан.
В его словах нет грозы, в нем — бесконечное терпение. Я не узнаю нашего капитана. Обычно он кричит, отдает команды, голос его похож на звук металла, настолько беспрекословен. Может, потому что мы вдвоем?
Наш ротный прапорщик махнул на меня рукой, на гадкую затаившуюся лепешку. И капитан? Так не должно разговаривать с рядовым. Для таких бесед существуют замполиты, уясняющие, постукивая карандашом о стол, суть твоих внутренних завихрений.
— Ты ничего не понял, — говорит капитан, негромко и печально. — И можешь не бояться, дисциплинарный батальон тебе негрозит. Я передумал… Тебя поджидает наказание гораздо хуже. Лучше бы тебе начать выдирать волосы и посыпать их пеплом. Такое уготовлено тебе.
Я молчу и уже вопросительно смотрю на него. Он же не шутит. Он никогда не шутит, наш капитан. Он может только передумать, вместо одного изобрести другое… Но месть капитана глобальна, потому не страшна мне. Я знаю: от нее я обязательно смогу заползти куда-нибудь… Что он сделает мне? Вместо трех суток назначит пятнадцать? Начнет каждое утро объявлять наряды вне очереди? Переведет в хозяйственный, взвод, который возводит крышу на гарнизонном свинарнике, и которому завидует черной завистью вся рота? Что?!
Смотрю на него, припертый к стене, мне ничего не страшно, ничего мне не по плечу. Я прошел когда-то все темные места гарнизона, ни одно из них не пугает меня.
— У меня ощущение, — говорит он, и смотрит на меня в упор, — что ты решил меня перехитрить… С чего, иначе, такая откровенность. Друг, — это надо же… Типа, друга нельзя в дисбат. Не по-дружески, да?.. Ты это задумал?.. Хорошо, ты победил, пусть будет по-твоему… Я уволю тебя в запас первым, — говорит капитан, — как только придет приказ… Это будет мое наказание.
Ничего не понимаю. Силюсь улыбнуться, тут же прячу улыбку. Пытаюсь быть серьезным и не могу. Он не шутит. Я же знаю… За что такое счастье, что я сделал для того, чтобы мне так повезло?
— Ну как? — спрашивает он, чуть ли не подмигивает, словно со мной заодно.