Герман Занадворов - Дневник расстрелянного
— Вы из якого села?
— Вильхова.
— Большое у вас хозяйство?
Я не понял. Никогда никто не спрашивал меня о хозяйстве. Переспросил:
— Где?
— Ну, у вас.
— Лично?
— Ну да, у вас.
— Лично?
— Ну да, у вас.
Перечислил хозяйство Марусиных родных.
— Огорода сколько?
— Сорок сотых.
Я заявил, что болен. Сердце. Позвоночник. Дали бумажку начальнику поликлиники: «Осмотреть гр. Занадворова, лично. Заявил, що вин хворой».
Немец подписал.
В кабинете молоденькая женщина — врач. Улыбается.
— И вас записали. До сих пор все женщины были.
Оттого, что она улыбается, и оттого, что она молода, и оттого, что была привычная обстановка и привычный разговор, — сделалось легко, и я повел привычную речь, по которой узнают друг друга.
Она послушала сердце.
— Одевайтесь.
— Суставов не надо демонстрировать?
— Нет. По сердцу видно, что не подходите.
Написала: «Для сельхозработ не годен.»
Девушка, медсестра, расспросив о Марусе, сказала:
— Десять рублей с вас.
— Всего? Дешево за такое удовольствие.
К врачу:
— А не знаете, куда это собирают? Мне ничего толком неизвестно.
— Они говорят, что по совхозам, но правда или нет — кто его знает.
Я понял, что был у своих.
Подбежала Маруся, сидевшая на крыльце.
— Ну что?
Писарь взял бумажку, передал переводчику. Тот сказал что-то немцу. Немец объяснил что-то.
— Работы нет.
Писарь попросил табачку.
— Можете идти.
В коридоре тот же, с брюшком, спросил сочувственно:
— Ну как?
— Освободили.
— Ну и хорошо.
Мы ушли поспешно по пустому шоссе.
А в селе бабьи языки уже сообщили: меня взяли в Германию, Маруся поехала со мной добровольно.
* * *
Старуха, Марусина тетка:
— Я что ни делаю, все гадаю: чи вернется мой Миша до дому? Картошку беру, цибулю рву або редьку, думаю: если до пары, то вернется. И все не до пары. А тут стала чеснок рвать, закрыла очи, думаю: вернется парень до дому? Беру четыре — вернется.
* * *В одно из воскресений были на именинах у Л. Разбавленный спирт, чистый спирт, спирт с медом. Винегрет, котлеты с вермишелью даже. Много женщин, мало мужчин. Учительницы, учителя больше. Семидесятилетний старик — отец — угощает табачком.
Кто-то из гостей:
— За победителей, за нас, значит!
— Мы пока что побежденные.
— Нет уж, не говорите. Все равно победим.
Многие поют. Почти все украинские.
18 июля 1942 г.
Вчера был у учительницы. У них отправляют брата — десятиклассника, у Марусиной тетки Гали уходит дочка, младшая. У соседей жарят котлеты, пекут пироги. Юрка — отъезжающий — тайно собирается в соседнее село: там есть у него какая-то Надя.
Он «доброволец». Староста встретил его:
— Записывайся добровольцем. Все равно из вашей семьи кого-нибудь отправим (семья считается большевистской).
Заходят два паренька — однокашники и такие же «добровольцы». Все здоровые, высокие, загорелые. Думаешь: «Как они нужны там...»
У тетки тихо. Антося, еще не оформившаяся девочка, стоит у стола. На ней вязаная блузка, еще ленты. Мать:
— Хоть бы крепкая была, а то ведь курчонок совсем. Мы ее и работать-то не заставляли. Все жалели.
Антося:
— Я к вам вернусь.
— Хочь бы уж спокойно там было, да хочь бы кормили, да работы богато не давали.
— Полицай приходыв. Казав, шоб брали зимний одяг и легкий, и для работы и про выхидный день. Та хиба там до выхидных будэ?
Отец тупоумнее:
— Ничего, свет увидит. А чего ж, в неметчине неплохо было. Мы их видели в четырнадцатом году, они чисто жили. Хаты чистые и одеваются хорошо.
А она идет, как курчонок.
* * *
Сегодня отправляют от нас людей. В первый эшелон сорок пять человек. У соседа уходит девушка — одна из трех. У других пожилой человек — Ларион.
Назначено на три часа.
У обоих хат толпы. Плач доносится. Приходит на ум: совсем похороны. Идут. Девушку под руки ведут к подводе. Там мешки.
Сзади сплошь бело — белые хустины{7} и кофты. Женщины. Кто-то рыдает и причитает только:
— Боже мой. Боже мой.
Подвода движется медленно. Два конных полицая гарцуют. Мужчины отстают.
* * *
Вчера Марусин батько принес новость: бывший кулачок Сидор Кот будто слыхал, что немцы прорвали фронт на пятьсот километров в ширину и столько же в глубину, взяли Саратов. С видом всезнайки он добавил:
— А войска, что взяли Севастополь, пошли брать Кавказ.
Неужели может быть хоть доля правды? В чем же дело тогда?
Стратегически направление Харьков — Сталинград выгодно, конечно. Тогда Кавказ почти отрезан.
Но неужели могло случиться? И какая армия могла такое сделать? Саратов примерно семьсот пятьдесят километров (я весь вечер рылся в сумерках в картах) от линии фронта на 1 июля.
Но, впрочем, что я знаю?
А страшно, и холодно, и горько. Неужели мы, т. е. наш мир, наши идеи, мечты, стремления, неужели все это так и погибнет, как народившийся, едва засветлевший день. Неужели все черные, проклятые силы, что скопились в людях, — победят? И самую память о нас вырвут из людского мозга? И будут убиты миллионы и миллионы? Умрут тысячи книг, картин, фильмов, сооружений? И если нельзя сохранить для поколений, которые будут искать смысл правды и придут неизбежно к нашей, или очень похожей на нашу, правде, людей — носителей нашей правды, то надо сохранить, что возможно, из сделанного этими людьми.
* * *
На днях староста изволил посетить. Пара гнедых в зеленой фурке. Кучер. Сзади полицай. Скамейка накрыта цветным рядном. Марусиному батьке:
— Я, признаться, сегодня не завтракал.
Пошел к маме.
— А горилка у вас е?
Сел в красном углу. Сам напевает...
Хвастает:
— Был в Гайвороне, комендант с другими старостами через переводчика по пять минут говорил, со мною — час. И еще бы говорил, да работа началась. У них, знаешь, все по часам, точно. Потому они и достижения такие имеют...
* * *
Меня, не переставая, грызет совесть. Ходят слухи, что сдали Сталинград и перешли Волгу. Другие рассказывают, будто появилось вновь Витебское направление... Как бы то ни было, они идут на Восток и, очевидно, отрезали Кавказ.
А я вот рву буряки, сажаю вишни, качаю мед... Нечто среднее между засидевшимся гостем и паршивым батраком.
И сколько нас таких повсюду!
За такую работу сейчас меня судить надо военно-полевым судом.
Все тянусь к карте. Хоть мысленно перейти. На Урал тянет.
10 августа 1942 г.
Вчера был у учителя Л. в Колодистом. Там на благодарственную выпивку заявились староста с писарем и другой учитель И. Старосту и писаря почтительно все звали по имени-отчеству. Пили, староста разговорился, как били. Вынул бумагу из кармана: развернул выбитый зуб. (Его бил шеф).
— Хоть я и стар, да если б развернулся, мокро б от него осталось. Узнал бы, как украинцы бьются. Что ж, за ними армия. Надо ждать. Мы завоеваны. Время еще придет. В четырнадцатом году я в уланах был. Рубили мы их, как капусту.
— Австрийцев?
— Да и немцев тоже.
И.:
— Узнают они еще, как украинцы бьются. Будет час. Пусть помнят, если б не мы, не прошли они так скоро Украину.
Темнело. Староста поднялся.
— Надо идти. Я ночью никогда не хожу. Знаешь мое положение.
И пошел.
* * *
Шофер рассказывает:
— Ездил в Житомир. Там ночью партизаны налетели. А с ними переводчик из Умани ехал. Спрашивали мы о втором фронте. Ничего, говорит, не знает. Говорит, под Москвою три дня страшный бой был. Но войска потребовались для другого фронта. Оттянули. Мы знаем, как оттягивают, сами оттягивались.
* * *
Я стоял в долине. Солнце спускалось за холмы. Женщины прошли от триера, от молотилки. Над хатами появились дымы. Они были вначале густо-оранжевые. Потом бледно-желтые, потом синие и, наконец, молочные. Они теряли краски по мере того, как уходило за горизонт солнце.
А я думал почему-то об огнеметах, которые разрезают пополам танки, и о том, что такие огнеметы могут направить на восставших, и о том, что сказал сегодня простой кузнец Мехдод на берегу:
— Какой может быть мир? Дурные ждут мира. Два класса воюют. За всю землю воюют. Быть нейтральным, как пробуют многие, выждать — нельзя. Выждать нельзя, но выжидать надо.
29 августа 1942 г.
Атмосфера густеет. Что-то не вполне ясное, как туманы вокруг. Говорят о восстаниях в Польше, в Сербии, о том, что Турция объявила Румынии войну, что в Норвегии и Швеции десанты, что немцам надоело воевать.