Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава. Книга третья
Голомбек все еще сжимает в руке листок. Письмо невелико. Он протирает платком очки и во второй раз принимается читать бледные строчки, выведенные на бумаге:
Варшава, 8 августа 1945 года
Мой дорогой Франек!
Число поставила в Варшаве, но письмо это пишу уже в Миланувке. Я была сегодня в Варшаве, на улице Чацкого, где всю оккупацию жили немцы. Дом они сожгли после восстания. Я надеялась, что найду там хоть что-нибудь. Прежде всего меня интересовали фотографии детей, но и они не сохранились. Чувствую я себя крепкой и сильной и, наверно, проживу еще долго, как тетя Эвелина, и поэтому боюсь, что под старость забуду, как выглядели дети.
Адрес твой получила от Шифмана, так как знала, что ты живешь вместе с Вычерувной и Керубином. Даже представить себе этого не могу! Думаю, тебе известно, что все наши дети погибли. У плохих вестей, говорят, есть крылья. Но почему ты не даешь о себе знать? Почему не объяснишь мне, по какой причине покинул нас под Седлецом? Знаешь ли ты, что Антек пришел к бабке через десять минут после нашего отъезда? Больше он уже не возвращался в Варшаву, был учителем в подпольной деревенской школе и погиб в 1942 году. До сих пор точно не знаю, при каких обстоятельствах. Анеля с некоторых пор живет здесь. Твоя матушка скончалась совсем недавно, нынешней весной. Анеля тоже не знает, как погиб Антек. Друг Антека только передал ей его бумажник и часы. Даже не представляю, где он похоронен. Остальные наши дети лежат на Повонзках. В мае перенесли прах, поскольку прежде они были похоронены во дворе дома № 20 на Брацкой, возле особняка Билинских, где мы жили во время оккупации. Я все восстание пробыла одна с пани Шиллер, которая умерла своей смертью. Дети погибли друг за дружкой. Анджей первого, а Геленка второго августа; несколько дней пролежали на улице, а потом Спыхала принес их, и мы их похоронили, вместе похоронили. При этом была пани Шиллер и Эльжбета, которая не расставалась с нами в те ужасные дни. Эльжбета неожиданно приехала в Польшу в конце августа 1939 года и застряла тут. Теперь она отправилась в Лондон. Детей было трудно узнать, ведь они несколько дней пролежали на солнце. Спыхала намаялся, пока дотащил их. Дело было ночью и стреляли мало. Потом я его уже не видела. Он попал в лагерь, а после войны как будто уехал в Англию. Вскоре после смерти наших детей все мы, женщины, ушли из города, а мужчины еще остались. Особняк немцы подожгли. Геленка перед восстанием одно время скрывалась у Януша в Комарове, но немцы ее выследили, и ей пришлось бежать в Пущу Кампиносскую. Жаль, что она там не осталась. Отряд, в котором была Геленка, разбили, и она была вынуждена вернуться в Варшаву, где стала связной. Она ехала по Брацкой на велосипеде, а немец выстрелил в нее с крыши. Пуля попала в лоб, других ран не было. Немец стрелял метко. А Януша убили в Комарове. Ядвига теперь там хозяйничает и дожидается возвращения Алека, которого пан Шушкевич считает единственным «наследником». О каких вещах думают люди.
Теперь я живу в Миланувке с Анелей и в сущности на ее иждивении. Она работает на шелкоткацкой фабрике. Кошекова часто нас навещает и помогает мне. Дом ее на Праге уцелел, муж по-прежнему работает по мебельной части, а на мебель теперь большой спрос. Дел у меня немного: в комнате уберусь — и все. Анеля не очень аккуратная. Есть у нас радио, иногда слушаю музыку. Я совсем седая стала.
Все думаю-гадаю, что ты собираешься делать? Приедешь ли к нам? Конечно, мне очень тебя недостает, но если приедешь, вдвоем нам будет еще тяжелей. Я сама себе удивляюсь. Ни в какой работе не вижу смысла. Анджей так и не простил нас, что мы тебя тогда по дороге «потеряли». Часто упрекал нас и ссорился из-за этого с Геленкой, а ведь мы ни в чем не были виноваты. Впрочем, мы знали, что ты с 1940 года находишься в Бразилии. Анджей очень любил тебя. В этом месяце ему исполнилось бы двадцать пять лет. Интересно, женился бы он?
Геленка была очень, очень красивая, и многие были в нее влюблены. Говорят даже, что Януш… Но, может, это все только сплетни да завидущие глаза Ядвиги.
Я ничего не нашла в нашей прежней квартире, там сплошные развалины, только в стенном шкафу в передней отыскала маленький фарфоровый чайничек, еще моей покойницы мамы. Знаешь, с таким голубым узором. Но голубой узор потемнел от жара. А чайничек целый, даже немного высохшей заварки сохранилось на донышке. Это все, что осталось от нашей квартиры. Да что квартира, от всей жизни — только обгоревший чайничек. Не слишком ли это мало? Все кажется мне таким несправедливым! Если вернешься, сходим вместе на кладбище. Может, тебе удастся найти могилу Аптека. Хотя зачем? Все они живут в наших сердцах, маленькие, потом подросшие, а потом совсем взрослые; ты уж их не видал такими. У нас были очень хорошие дети.
Кланяюсь тебе, муж мой, и целую тебя, прошу прощения и благодарю тебя.
Твоя жена
Оля.Пан Франтишек дочитал письмо и снова взглянул на голубой простор над крышами Копокабаны. Потом погасил свет и вышел, не затворив двери. Миновал палисадник, где все издавало тяжелый, влажный, гнетущий запах — белые гардении пахли так резко, что дух захватывало, — и по узкой, мокрой от дождя улочке, сбегавшей от «faveli», спустился к Авенида Атлантика.
Рядом с полосой этой ярко освещенной великолепной улицы океан казался особенно темным и грозным. Ощущался разительный контраст между частицами цивилизации, заключенными в фонарях, тротуарах и домах, и безмерностью стихии. Голомбек отыскал лестницу и спустился на пляж. Широкая серебристая полоса песка отделяла его от воды, но океан здесь выглядел более естественным и мирным. В углублении бетонированной дамбы, словно Аида и Радамес в подземном храме, целовалась какая-то юная парочка. Франтишек неторопливо, без единой мысли в голове пересек пляж и остановился там, где языки пены веерами распластывались на берегу. Он глянул на далекий темный горизонт. Линии, отделявшей океан от неба, не было видно. Вдали что-то вздымалось, точно парус, и, огромное, плотное, напрямик двигалось к берегу. У самого песка на парусе появлялась белая бахрома, и волна, переламываясь справа налево, опадала с шелестом и била из последних сил о берег почти у ног Голомбека.
Взбудораженная вода приносила смрад гнилых водорослей и тот прилипчивый, чуточку аптечный запах, который донимал Франтишека с момента прибытия в Бразилию. Вода дышала теплом — чувствовалось, что океан основательно прогрет тропическим солнцем.
Голомбек наклонился и окунул руку в воду. Она была теплая, как в ванне. Он забыл, что держит в руке письмо жены. И когда выпрямился, намокший листок бумаги сник, как пойманная бабочка. Франтишек машинально разжал пальцы, но письмо прилипло к ладони. Снова окунул руку в воду, и листок закачался на волне.
— Что я делаю? — громко произнес Голомбек.
Письмо колыхалось на воде и уплывало от него. На мгновение исчезло в тени водяного вала и опять появилось.
— Пусть себе тонет, — то ли сказал, то ли подумал Франтишек, — ведь в нем ничего нет. В письме нет ничего важного, одна ложь.
Но едва листок на секунду скрылся в тени, Франтишек бросился ловить его и намочил ботинки.
Письмо мелькнуло в толще новой волны и отпрянуло. Франтишек потянулся, но письмо, как живое, ускользнуло из-под самой его руки.
— Смотри, какой-то тип напился и лезет одетый в воду, — услыхал он у себя за спиной слова, произнесенные на настоящем кариокском наречии.
Вероятно, целующаяся парочка вышла из своей норы и остановилась позади него на пляже. Остальные их слова заглушил шум разбивающейся волны. Письмо снова отпрянуло, как живое.
— Нет, нет! — теперь уже во весь голос отчаянно выкрикнул Франтишек и ринулся вперед, погружаясь по колена. И захлопал руками по воде, вдруг сообразив, что лишь играет в погоню за письмом, а на самом деле не хочет поймать его.
— Нет, нет, нет, — повторил он тише, уходя все дальше от берега, но не погружаясь глубже: дно здесь не понижалось на большом расстоянии.
— Нет, нет, — бессмысленно пробормотал он, даже поймав письмо. Устремляясь вперед, шлепая по воде, которая наконец становилась все глубже. Голомбек скатал мокрую бумагу в трубочку, скомкал, растер в пальцах. Ему хотелось уничтожить Олино письмо без остатка, вычеркнуть из жизни, чтобы его совершенно не было.
А потом, когда уже и следа бумаги не осталось на ладонях, омытых соленой волной, он поднял руки и, по-крестьянски обхватив голову, замотал ею из стороны в сторону, бормоча:
— Нет, нет, нет… Судьба, судьба…
И так, держась за голову, он рухнул в набежавшую волну, которая подхватила его, подняла, подбросила вверх, а потом потянула в глубину.
Юная парочка на берегу только теперь подняла тревогу:
— Человек, пьяный человек утопился!
II
Весной 1947 года Алек вернулся в Польшу. Хоть и трудно было осуществить это решение, Билинский считал его единственно правильным. В Гдыню он приехал в конце апреля, а в начале мая, переждав у моря майские праздники, двинулся в Варшаву. Зима отступала неохотно, и весна, поздняя и холодная, затягивалась, как тяжелые роды. Листва едва показалась на деревьях, от утренников побурел и осыпался запоздалый цвет черешен, промозглый ветер дул целыми днями. Ничего не соображая и испытывая, пожалуй, только удивление от того, что вокруг неумолчно звучит польская речь, Алек ранним утром очутился в столице — опять на временном вокзале. Всю свою жизнь, с первого приезда в Варшаву, которого он, разумеется, не помнил, он оказывался на «временном вокзале» — в огромном деревянном бараке, поставленном на несколько лет, пока не достроят главный вокзал. Когда он вошел в это большое и грязное сооружение, у него сжалось сердце.