Марио Ригони - Избранное
Схожу с дороги. Спи спокойно, капитан Гранди из «Тирано». Я привез тебе привет от твоих однополчан, оставшихся в живых, — от Нуто Ревелли и от всех альпийцев из «Тридентины». И вы, друзья–вальтеллинцы, спокойно спите в этой тучной земле, среди этого безмолвия, под этим нежным осенним небом. Склоняю голову и машу на прощанье рукой.
— Придет время — мы будем вместе. До встречи.
Меня зовут. Сажусь в машину, молча показываю в сторону заходящего солнца.
Сверху она выглядит так же, как тогда. Хочу попросить остановить машину и не могу, но Юрий все понял. С трудом открываю дверцу, с трудом ступаю на землю. Я иду? Да, я иду к Николаевке. Тот самый холм, куда мы добрались утром 26 января. Остатки батальонов, рот и взводов шестого альпийского полка. Батальон «Вестоне», пятьдесят пятая рота. Заснеженная лощина, железнодорожная насыпь, туннель под насыпью, будка стрелочника. Джуанин, Минелли, капитан, лейтенант Пендоли, русские в белых маскхалатах с двумя пулеметами, противотанковое орудие, которое ребята–саперы забросали ручными гранатами. Всё. Всё, как тогда. Шаг за шагом. В той избе мы с Антонелли установили станковый пулемет; Дотти и Менеголо принесли боеприпасы. А туда я зашел в поисках еды, и там оказались русские солдаты и женщина с детьми. А в этой избе был лейтенант Пендоли со смертельно раненным капитаном, а оттуда появились русские солдаты с автоматами. Сколько нас оставалось? Двое, а если считать лейтенанта и капитана, то четверо. Смотрю, не в силах произнести ни слова, не в силах шевельнуться. Рино, Рауль, Джуанин, генерал Мартинат, полковник Кальбо, Морески, Тоурн, лейтенант Данда, майор Бракки, Монкьери, Ченчи, Барони, Мошиони, Новелло, дон Карло Ньокки. Все мы здесь были.
Меня зовут к машине, и мы медленно спускаемся по дороге, которая ведет к церкви. Отсюда, с этой дороги, после многочасового боя генерал Ревербери и горстка потерявших надежду офицеров увели растерянную толпу. По этой дороге, где избы — кулисы, а церковь — задник. По этой дороге, которая вела домой. Здесь, перед этой церковью, мы с Барони провели перекличку тех, кто никогда больше не сделает шага вперед, никогда не отзовется; а лейтенант Дзанотелли говорил:
— Где же они все? «Вестоне»! Где «Вестоне»?
Холод, ночь и тишина опустились на деревню. И убитые альпийцы остались лежать на снегу.
Моя жена, Юрий и Лариса переглядываются, что–то говорят, но я не понимаю; зато я вижу их глаза, полные слез. И машина срывается с места.
Наступила ночь, деревень больше не видно; я оглядываюсь назад: Николаевки тоже нет. Тогда были снег и небо, сейчас — земля и небо. С трудом выговариваю:
— По этой дороге мы шли двадцать седьмого января. Я узнал ее.
Тот долгий переход, нескончаемый, без отдыха, без еды, когда замерзшие оставались на обочинах, раненые умирали в санях, а те, кому повезло остаться в живых, еле волочили ноги. Снег — небо, ночь — день, снег — небо. Как мы это выдержали?
Через несколько часов проезжаем деревню, еще через несколько — другую и только к полуночи попадаем в Шебекино.
Все ворота и двери закрыты, но я узнаю избы, где мы нашли приют после того семнадцатидневного пути с Дона; узнаю избу, где был штаб «Тридентины», пятого и шестого альпийских полков и второго артиллерийского. Здесь мы подсчитали, сколько нас осталось, и здесь умер наш полковник Синьорини.
Еще два часа езды, и мы будем в Харькове, в гостинице. Чай, чистая постель, тепло. Неужели это возможно? Неужели это могло быть?
Я видел Киев и Харьков — университеты, магазины, памятники Ленину, площади, церкви, музеи. Я долго ходил по залу, где выставлено разное оружие времен последней войны, нацистские знамена и под стеклом — гора железных крестов всех степеней, генеральские погоны и маршальский жезл. На стенах панно, наивно изображающие сцены боев.
Еще я хотел провести день–другой в каком–нибудь колхозе, но мне сказали, что в это время года никак нельзя: все колхозники заняты пахотой и уборкой свеклы и не смогут оказать нам должного гостеприимства. Взамен мне предлагают осмотреть завод, и холодным ветреным утром мы туда отправляемся.
Инженер, который водит меня по цехам, — бывший военный летчик, летал на штурмовике. Эти машины ходили низко над степью и неожиданно появлялись над самой головой, сбрасывая бомбы и поливая из пулеметов. Немцы называли их «черной смертью». Его два или три раза сбивали за линией фронта, он был тяжело ранен, но остался жив. Он — Герой Советского Союза, и на доске почета среди портретов знатных людей завода есть и его фотография.
Он, как и все поначалу, держится сухо и официально. Но скоро увлекается, рассказывает про завод и хочет все мне показать. Но я совершенно не разбираюсь в технике, и меня гораздо больше, чем электронные машины и производство тракторов, интересуют стенды со старыми документами и фотографиями: я вижу, как здесь жили и работали семьдесят лет назад, как на этом самом заводе выступал перед рабочими Ленин, во что немцы превратили завод в 1943 году.
Он снова говорит о дизельных двигателях, я снова повторяю, что в них не разбираюсь.
— Я знаю одно, — говорю я ему, — ваши машины, танки и тракторы ходили безотказно, даже когда казалось, будто они вот–вот развалятся, не то что наши…
Он весело смеется.
В гостинице я высказываю представителю Интуриста свое желание еще раз побывать на местах сражений. Но не в Полтаве, где в 1709 году русские разбили шведов, не в Ясиноватой и не в Рыкове, как мне предлагают: слишком уж долго добираться туда, где я был в первую зиму с батальоном «Червино» и где 1 сентября разбили «Вестоне».
— Нет, — говорю, — я хочу побывать на Дону.
Они уже в курсе дела и объясняют мне, что гораздо лучше, чем снова ехать через Валуйки, добираться до Россоши через Алексеевку: там дорога большей частью асфальтированная; правда, они не знают, что нас ждет ближе к Россоши и Дону. По приблизительным подсчетам, нам предстоит проделать около девятисот километров. Выдержим ли мы?
На этот раз за рулем «Волги» не Юрий: он еще не пришел в себя после позавчерашней поездки. Нового шофера зовут Борисом, и он моложе. Лариса уже смирилась, что и сегодня должна сопровождать нас.
Чудесное утро сияет осенними красками. На бескрайних полях убирают сахарную свеклу, сваливают в огромные кучи и грузят на машины, которые тянутся нам навстречу длинной вереницей. Это военные грузовики, но иногда попадаются и колхозные; солдатам нравится такая служба, это видно по их улыбающимся лицам и по тому, как приветливо они нам машут.
За Белгородом в машину проникает резкий запах: мы проезжаем мимо сахарных заводов.
Дорога бежит прямо, поднимается вверх, спускается, вновь поднимается и снова идет под гору. Сменяются названия колхозов на указателях. Пашни, озимые всходы — черное, зеленое. Багрянец дубовых рощ, белые вертикали златокронных берез. Белые гуси на прудах, пестрые стада на пастбищах. Неожиданно в одной из балок — отара овец.
После Алексеевки пейзаж меняется, становится более пустынным; огромные пространства земли не возделаны, деревни выглядят беднее, дорога грунтовая, и в балках нам часто приходится съезжать с нее из–за ремонтных работ. Небольшие табуны лошадей свободно пасутся на лугах. В мелких речках мутная, стоячая вода.
— Останови, — прошу я Бориса, — мне хочется здесь выйти.
Место знакомое, хотя и нет снега. Я уверен, что нахожусь между Постоялым и Селяхином. Но отчего эти пятна далеких деревьев, эта земля, эти высокие сухие травы и это небо сливаются в одну неясную горизонтальную линию? Словно тают, растворяясь в жидком горячем свете. Мы пришли оттуда, оставив Дон, и между 20 и 22 января проходили по этому длинному холму. Мне хочется пойти по знакомой дороге, как тогда, и переночевать в избе, мне хочется, чтобы и они были здесь — ребята, оставшиеся в живых, у которых никогда, наверно, не будет возможности вернуться сюда. Но разве это понять другим?
Начиная отсюда, с каждым хутором связана наша история — история альпийских стрелков из «Джулии», «Кунэенсе», «Тридентины», «Червино». Мы знаем здесь каждый проселок, и метели разносят наши голоса над этими степями. Смерть, надежда, отчаяние, фатализм. Кто обо всем расскажет? Никто. Никто не узнает всей правды. У каждого своя история. А нас было много.
Прохожу немного вперед и на краю заброшенного пруда вижу развалины четырех изб: кирпичные печи, заросшие сорной травой, обвалившиеся трубы, обуглившиеся стропила. Для кого разыгравшаяся здесь трагедия оказалась последней? Из каких горных деревень они пришли сюда, чтобы умереть на чужбине?
Вокруг не видно ни одной живой души, даже ворон, даже птиц на пруду. Мне кажется, будто я в глубине океана, но при этом на сердце грустно и покойно. Жена, Лариса и Борис молчат, видимо, и на них подействовала эта застывшая тишина.