Сергей Фетисов - Хмара
Случилось так, что на следующее утро первой на допрос вызвали Лиду.
— Ни пуха ни пера! — шепотом неслось ей вслед.
Независимой походкой Лида вошла в кабинет Раевского. Окна наполовину были заложены мешками с песком. Когда Лида шла по террасе, то приметила, что у ворот вместо одного полицая стоят трое. Очевидно, эти приготовления были результатом Анкиной фантастической угрозы.
Лиде предложили сесть на табуретку. Перед ней за столом, заваленным старыми школьными тетрадками, письмами и еще какими-то бумагами, расположился Раевский. Поодаль, сбоку, закинув ногу на ногу, сидел на стуле худощавый немец с пестрыми знаками различия. Рядом с ним стоял другой, покрупнее, но без всяких знаков различия, очевидно, простой солдат. Позади Лиды, на лавке, поместились трое полицаев, среди которых она узнала Эсаулова и Шурку Попругу. Еще два полицая с винтовками стояли по обе стороны двери.
— Фамилия? — спросил Раевский.
— Белова Лидия Никифоровна.
— Год рождения?
— 1923.
— Комсомолка?
Поколебавшись, Лида ответила утвердительно.
— С какого времени состоишь в подпольной организации?
— Никогда не состояла, — решительно мотнула головой Лида.
— Это ты писала? Твой почерк? — Раевский протянул Лиде листок бумаги. Лида с удивлением узнала свое письмо, датированное сентябрем 1941 года, — письмо к мужу, которое она не успела отправить перед приходом немцев.
— Кому писала? Кто такой Николай?
— Знакомый по педтехникуму.
— А почему ты ему пишешь: «Наш сыночек Николенька растет здоровым и шлет тебе вместе с мамой поцелуй?»
— Он крестный отец, — изворачивалась Лида.
— А это твой почерк? — показал Раевский другой тетрадный листок, свернутый так, что полностью прочитать какую-нибудь фразу было невозможно: видны были лишь отдельные слова.
Лида сразу узнала и свой почерк, и бумагу в косую линейку — это была переписанная ею листовка. Чтобы выиграть время и оправиться от охватившей оторопи, она попросила:
— Не могу издали рассмотреть, дайте мне в руки.
В руки Раевский листовку не дал, но поднес ее почти к самому лицу Лиды. Теперь-то Лида поняла, зачем на столе лежали школьные тетрадки и письма. Они сличают почерки и таким путем рассчитывают установить авторов листовок. Ее, кажется, они уже поймали… Ах, зачем она ленилась писать листовки печатными буквами, как предупреждал Махин! Вот и влипла!
— Нет, не мой почерк, — решительно сказала она.
— Разве? — ухмыльнулся Раевский и подмигнул кому-то за спиной у Лиды. Тотчас же на нее обрушился удар плетью. От неожиданности и боли она подпрыгнула, табуретка упала, а вслед за ней полетела на пол и сама Лида.
Поднимаясь, она увидела, что Шурка Попруга готовится нанести ей второй удар.
— Не бейте меня! Я все скажу! — закричала она.
— Ну? — насторожился Раевский, когда Лида вновь села на табуретку.
— Я скажу всю правду только господину немецкому офицеру, — решительно объявила Лида, глядя на немца с нашивками.
Стоявший немец что-то сказал сидевшему, очевидно, передал Лидины слова. Последний кивнул и знаками показал, что он готов слушать.
— Только я скажу при условии, если вы защитите меня вот от него и от него, — Лида показала пальцем на Раевского и Эсаулова. — Они меня убьют здесь же, не сходя с места, если я скажу всю правду.
У Раевского от удивления полезли вверх брови.
— Ты что это, дура, придумала? — вполголоса угрожающе спросил он, покуда солдат переводил унтер-офицеру необычное условие Лиды. Но та с каменным выражением молчала.
— Говори! — перевел ей немец-солдат. — Господин унтер-офицер дает тебе слово члена социал-демократической партии, что твоя жизнь будет в безопасности от покушения этих господ. Он говорит также, что чистосердечное признание смягчит твою вину.
Наплевать было Лиде на честное слово фашиста: ни капельки она ему не верила. Однако сказанному обрадовалась, ибо почва для осуществления задуманного плана была готова.
— Я вам все скажу, — громко заговорила Лида, поднявшись со своего места и шагнув поближе к немцам. — Они, — она вновь указала немцам на Раевского и Эсаулова, — потому арестовали невинных людей, что хотят скрыть следы собственных преступлений. Их сыновья состоят в партизанском отряде. Я признаюсь, что однажды распространяла листовки, но под принуждением. Игорь Раевский, вот его сын, дал мне их и пригрозил револьвером, если, говорит, откажешься, то пулю тебе в лоб. Да, да! Это чистая правда, господин офицер! Хоть верьте, хоть нет — а так оно и было! А папаша сынку помогал такими делами заниматься…
— Ты! Ах ты, вертихвостка! — вскочил побледневший Раевский из-за стола. — Да я тебе!..
— Halt! — крикнул унтер-офицер, предостерегающе вытягивая одну руку, а другой царапая крышку кобуры. — Was sagen sie?[24]
Раевский опустился на свое место обессиленный, утирая со лба ладонью обильно выступивший пот. Эсаулов от удивления никак не мог закрыть рта.
Унтер-офицер, выслушав перевод, вышел во двор и прокричал что-то своим солдатам. Они загремели по террасе кованными сапогами, спеша на зов командира.
Раевский и Эсаулов были брошены в подвал, в котором сидели Орлов и Беров. Возле подвала вместо полицая стал прохаживаться немецкий часовой. Та же перемена произошла и у женских камер.
Лиду, которая раз пять подряд повторила свое «признание», без побоев отвели в камеру, причем на прощанье унтер-офицер галантно щелкнул ей каблуками.
Вот она Извилистая — улочка, тесная от палисадников, должно быть, очень нарядная летом, а сейчас затемненная сугробами и пустынная. Никифор шагал по дороге, от которой к калиткам ответвлялись узкие тропинки в снегу, и всматривался в проржавевшие номера домов. Декабрьский хмурый рассвет неохотно поднимался над городком. Похрустывал под ногами снег. Шелестели сухие коричневые стручья на ветках акации. Пахло печным вкусным дымком.
24-й… 26-й… А вот он и 28-й номер! Так, значит, Ксана Петровна Довженко. Спросить: «Мне сказали, у вас сдается квартира?»
«Беспечные хозяева, однако, здесь: калитка открыта, дверь в сенцы распахнута», — подумал Никифор, входя во двор. Он аккуратно обмел снег с ног веником, который нашел в углу, и постучал. Ему не ответили. Тогда он дернул дверь — она легко открылась, и Никифор шагнул в прихожую.
Первое, что бросилось Никифору в глаза, это куча снега на полу, наметенная из разбитого окна. Снег был самым ярким пятном в утреннем полумраке, и, может быть, поэтому Никифор не сразу заметил валявшиеся кругом тряпки и предметы кухонной утвари.
Еще ничего не понимая, он открыл дверь в следующую комнату, и перед ним предстала картина недавнего обыска: распоротая перина, валявшиеся на полу простыни, выдвинутые ящики комода.
Никифор сунул руку в карман. Холодный металл гранаты ожег голую ладонь. Боком, не решаясь почему-то повернуться спиной к разгромленной комнате, словно ожидая удара сзади, Никифор выскользнул в сенцы, оттуда во двор.
Половину дня он проторчал на базаре, пока не разошлись последние торговки. Базар был самым безопасным местом. Кроме того, он надеялся — хотя это было бы чудом — увидеть здесь Панаса или по каким-либо признакам, которых Никифор себе не представлял, но полагался на интуицию, узнать никопольских подпольщиков.
Задача, правду сказать, была неосуществимая. Но как утопающий хватается за соломинку, так Никифор цеплялся за надежду. Он не сомневался, что достаточно ему связаться с городским подпольем, как никопольцы организовали бы вооруженное нападение на Знаменскую сельуправу и освободили бы арестованных доповцев. Это была единственная возможность помочь товарищам, и он должен был ее использовать. Он не имел права ею пренебрегать.
Когда базар разошелся, Никифор отправился бродить по городским улицам. Всматривался в дома, в лица людей, тщетно стараясь проникнуть в тайное тайных. В сумерках он забрел на окраину и, выбрав домик победнее, попросился переночевать. На вопросы хозяйки сочинил версию, что ищет свою сестру, которая в самом начале войны перебралась из Могилев-Подольска в Никополь, а сам он попал в плен три месяца назад, с тех пор пробирался в эти места и вот теперь дошел. Хозяйка, слушая рассказ, всплакнула, поделилась своим горем: муж и сын на фронте, полтора года она не имеет от них никаких известий. У каждого в эту лихую годину было свое горе.
Утром он в виде платы за ночлег разделил с хозяйкой свой завтрак — кусок сала и хлеб, которыми снабдил его Малыхин, и ушел опять на рынок. Но день был не базарный и продавцов было больше, чем покупателей. Тогда он, как и вчера, принялся бродить по улицам. Он все еще надеялся встретить Панаса и присматривался к каждому усатому мужчине.
На Гамбургерштрассе (Никифор заметил и ее старое, замазанное мелом название: улица Карла Маркса) неподалеку от засыпанного снегом скверика он наткнулся на молчаливую толпу женщин и подростков, стоявших с узелками в руках у двухэтажного каменного здания. Он спросил, чего они тут ждут? Оказалось, это родственники арестованных принесли передачу. Женщина, к которой он обратился, в свою очередь задала ему вопрос: