Андрей Дугинец - Стоход
Дойдя до середины села, пан Суета остановился под старой грушей, возле черной похилившейся хаты. Скептически посмотрел на пустой маленький дворик с раскрытыми настежь воротами, прогнившую в нескольких местах соломенную крышу, с которой даже аист перекочевал к соседям. Сама хата наполовину вошла в землю, обросла мхами, как болото кочками, и напоминала скорее омшаник старого пасечника, чем жилье.
«Ее даже на дрова никто не купит», — подумал секвестратор. Не спеша он вошел во двор и удивился беспорядку, какого никогда не замечал в хозяйстве деда Сибиряка. Оторванная дверца хлева валялась в грязи. На пороге открытой хаты сидела ворона и удивленно пучила на него глаза. Под окном, возле большого, отливающего синевой черного пня, где обычно сиживал хозяин, валялись засохшие прутья лозы. А на середине двора, под огромной дубовой колодой, голодно и тоскливо попискивал маленький желтый утенок.
— Мда-а… Без хозяина и дом сирота! — сокрушенно покачивая головой, промолвил пан Суета. — Такова судьба каждого приходящего на эту скорбную землю. Да… Все в этом мире суета сует…
Однако философствование пана Суеты не перешло в сострадание к человеку, которого он пришел разорить окончательно. Он обошел весь двор, глянул на огород, пошатал старый рыдван, который от первого же прикосновения рассыпался, как высохший скелет.
Пан Суета задумался. Если продать все, вплоть до старой колоды с пищащим под нею утенком, то и тогда не выручишь даже третьей части долга. Но надо найти какой-то выход, иначе граф будет недоволен. Ясный пан велит быть распорядительным и находчивым. Однако что ж тут можно найти?
— О! Нашел! Нашел, как Архимед! — воскликнул секвестратор и, радостно потирая руки, вошел в пустой дом. — Никого нет? Не беда, подождем.
Гриша уже вывел поросенка за огород, как вдруг увидел мать. Заплаканная, но аккуратно причесанная и одетая в праздничную кофточку, она несла в руках ботинки, в которых ходила только в церковь.
— Чего ты нарядилась? — удивился Гриша.
— У пани была. Просила за дедушку.
— Ясна пани помиловала? Дедушку выпустят?
Мать только махнула рукой и, глянув на поросенка, спросила, куда он его гонит.
Гриша посмотрел назад и по сторонам.
— Тихо, мама! Помоги в корчи загнать, пока не заметил тот стягайло. Он уже у нас дома.
— Секвестратор? — бледнея переспросила мать. — Сынок, оставь. Хай берут да подавятся. Не до поросенка!
— Мам! Мы продадим поросенка. Деньги отдадим пану коменданту, и он отпустит дедушку, — скороговоркой шептал Гриша, продолжая гнать голодно повизгивающего поросенка.
— Да подожди. Куда ты его? За такого поросючка не выторгуешь столько, чтоб подкупить полицию.
— Все равно не отдам!
— Что ты выдумываешь! Вон Санько спрятал свою корову, а теперь и сам не рад. Раскроют хату, что ты с ними сделаешь?
Гриша опустился на траву и насупился. Мать присела рядом. Гладила его по голове и молча роняла слезы на его черные, давно не чесанные волосы. А белый курносый поросенок, мирно хрюкая, начал рыться в земле среди высокой, тихо шуршащей осоки.
— Мама, мам! — вдруг оживился Гриша. — А давай скажем секвестратору, что поросенок подох.
— Эх, сынок, не обманешь этого коршуна. Все он знает. Лучше уж смириться. Пани обещала поговорить с паном комендантом и тоже просила меня, чтоб все было тихо да мирно.
— Мирно, тихо! А сами они мирно?! Напали на дедушку, как разбойники. А за что? Он свою землю…
— Замолчи! — сердито замахнулась мать и испуганно посмотрела по сторонам. — Сколько раз говорила тебе, не болтай зря! Всей семьей загонят в Картуз-Березу!
Гриша покорно погнал поросенка назад. А мать, вытирая слезы концом платка, пошла рядом.
— Что ж поделаешь, сынок. Пускай забирают. Раз попался волку в зубы, то не вырывайся.
Секвестратор сидел за столом, как хозяин. Полы его балахона занимали почти половину лавы[8]. Шляпа лежала на единственной в хате табуретке. Широко расставив тонкие и кривые, как лапы паука, длинные ноги в щегольских начищенных сапожках, разложив на столе костлявые руки, он молча смотрел в раскрытую перед ним книгу актов.
А хозяйка с сыном стояли у порога, как нищие, только что вошедшие в чужой неприветливый дом.
Оторвавшись от книги, секвестратор бесцеремонно уставился на них. «Хлопец ничего, — рассуждал он про себя, — видать, работящий, послушный. Правда, лоб уж очень крутой, упрямый. Ну да раз-другой получит кнута от приказчика — и остепенится. А матка… Что ж, она куда красивее шинкарки. Глаза жгучие, как у цыганки. А чего стоят брови да косы! Впрочем, сама она этого, пожалуй, и не замечает. Ей не до того…»
Оляна, заложив руки под передник и потупив глаза, смотрела на свои красные от ходьбы по росе босые ноги, на которых примостился желтый озябший утенок. Тепло было ноге от его пушистого тельца. И он тоже пригрелся и, уткнув длинный оранжевый носик между двумя пальцами, время от времени тихо, словно спросонья, попискивал.
— Ты, отрок, иди себе, погуляй. Мы тут сами решим эти дела мирские, — благодушно склонив голову набок, елейным голосом сказал секвестратор, и маленькие коричневые глаза его заблестели, как горох, пережаренный в масле.
Гриша попятился к выходу. Но мать положила ему на плечо руку:
— Теперь он моя опора. Чего ж мне от него таиться?
Пан Суета окинул оценивающим взглядом ладный и еще полный девичьей силы стан вдовы, прищурился и пояснил:
— По душам хотелось поговорить, пани. По душам.
— Какая уж там пани! — вздохнула Оляна и показала потрескавшиеся, зеленые от работы в огороде руки. — Уж пишите скорее. А по душам… — и чуть слышно прошептала, — по душам говорите с теми, у кого ручки белые…
Гриша удивленно посмотрел на мать: всегда она с почтением относилась к властям. За ясного пана и ясную пани богу молится каждый вечер. А тут перечит человеку, которого боятся даже мужики, не только бабы.
Не меньше удивился и сам пан Суета. Он хмуро посмотрел на Оляну и заговорил своим обычным металлически-бесстрастным голосом:
— Паа-ни Багно! Baa-ми была арендована пахотная земля у ясного пана графа Жестовского в количестве трех моргов. Пользовались вы оной беспрерывно, однако арендную плату не вносили. Долги росли из года в год и достигли общей суммы триста злотых и двадцать пять грошей.
— Триста злотых! — хозяйка приложила руки к груди и широко раскрытыми глазами посмотрела на секвестратора. — Триста-а-а…
А тот продолжал:
— Сегодня, пятого августа тысяча девятьсот тридцать восьмого года, вы обязаны внести названную сумму долга, и лишь тогда я не прибегну к описи вашего движимого и недвижимого имущества.
— Пан секвестратор! Смилуйтесь! — протянула руки хозяйка. — Смилуйтесь. Какое ж у нас движимое. Вот оно наше движимое, — она стряхнула с ноги утенка. — Что ж тут описывать? Может, только нас самих?
— У вас имеется пятимесячный поросенок, которого я оцениваю в пятьдесят злотых. Сегодня же отведите его на скотный двор нашего милостивого пана.
— Сам веди! — закричал Гриша. — Я не поведу!..
— Молчи, сынок, — прошептала мать, прижав его к себе. — Мы против них, что жаба против быка…
— Остальные же двести пятьдесят злотых и двадцать пять грошей вы обязаны отработать. Однако, учитывая отсутствие в вашей семье настоящих рабочих рук, мы, по милосердию ясного пана, порешили согласиться принять вашего подростка в батраки.
— В батраки?! — Мать, как перед иконой, упала на колени перед секвестратором.
А Гриша, опустив руки и раскрыв рот, смотрел на пана Суету, словно видел его впервые. Угластый приподнятый подбородок Гриши дрожал, широко раскрытые темно-серые глаза часто моргали, по зеленовато-бледным щекам катились крупные слезы.
— Смилуйтесь, смилуйтесь, пан секвестратор! — молила мать. — Хлопца помилуйте. Я! Лучше я пойду батрачить! Хлопца нельзя так рано… Ему ж еще нет и четырнадцати. Смилуйтесь. Вы же все можете!..
Прищурив маленькие, хитрые глаза, секвестратор размышлял: конечно, можно было бы оставить в покое эту безнадежно бедную семью. По книге все это можно провести. Не зря же ее считают колдовской, понятной только ему одному. Можно бы все списать. Но какая ему выгода? Уж лучше верой и правдой служить ясному пану — там хоть на праздник подарочек получишь да рюмку коньяку…
Когда Оляна затихла, секвестратор встал и одним духом, как надоевшую молитву, от которой надо скорее отвязаться, прочитал протокол. Потом намазал хозяйке палец химическим карандашом и ткнул этим пальцем в бумагу. В одном месте за поросенка, в другом — за сына.
Убедившись, что оттиски просохли, он бережно закрыл книгу. Надел шляпу. Присев на корточки, погладил утенка, что-то сказал ему в ответ на его попискиванье и пошел прочь. Но за порогом, в сенях, остановился, чтобы еще раз посмотреть на хозяйку. И опять неузнаваемо мягким, елейным голосом посоветовал не роптать, молиться и уповать на бога.