Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава. Книга третья
«Это рука моего сына», — подумала она.
— Отчего наши дети такие чужие нам? — вслух проговорила она. — Никогда ни о чем-то мы не знаем.
Анджей удивился.
— Мамочка, — сказал он весело, — сейчас, пожалуй, не стоит философствовать.
— Это твоя рука, — сказала Оля, не выпуская руки сына, — да ведь на ней кровь.
Анджей посерьезнел и вытянул руку из-под ладони матери. Словно невзначай он спрятал ее под столиком.
— Ты об этом хотела говорить, мама? — спросил он.
— А ты? — вопросом на вопрос ответила она.
— Я не о том, — Анджей, точь-в-точь как Геленка, надул губы.
— А о чем?
— Сейчас мне немного тяжело, — медленно начал Анджей. — Когда ты, мама, начала так патетически, я испугался. Ведь я хотел бы поговорить совсем просто. Я никогда не осмелился бы сказать этого…
Анджей замолк и, вытянув правую руку из-под стола, начал разглядывать свои ногти. Было видно, он мучился, но Оля не могла облегчить ему эту исповедь, она не знала, в чем дело. Она смутно догадывалась, что собирается сказать ей Анджей, и немного страшилась этого.
Сын поднял глаза и неожиданно прямо взглянул на мать. Его широко раскрывшиеся глаза были такие светлые и огромные, что Олю охватило волнение; в этот момент Анджей был очень красив. С минуту он смотрел на нее с какой-то странной теплотой, словно чуточку — где-то в глубине души — подсмеивался над ней. Но очень ласково.
Потом он снова прикрыл глаза и проговорил, немного запинаясь, как пани Ройская:
— Сегодня это можно сказать.
— Что? — с беспокойством спросила Оля.
— Да нет, мама. Я только хотел сказать тебе, что хорошо понимаю тебя. Ты хотела немножечко счастья в жизни? Правда?
Оля почувствовала, что ей делается дурно. Весь мир сжался, казалось ей, в маленький холодный шарик, который она чувствовала под сердцем.
— Сынок, — почти умоляюще проговорила она.
Она не хотела, чтобы он касался этого. Но она знала, что он решил сказать все. Он еще раз взглянул на нее.
И сказал очень ласково, глухо, словно обращаясь к любимой:
— Не волнуйся, мамочка! Я не скажу тебе ничего плохого. Ведь ты же моя мать. А я взрослый мужчина. Я все понимаю. Не бойся.
Оля поднесла руку в перчатке к лицу. Ей хотелось спрятать за нею глаза.
— Успокойся, мамочка, — еще сердечнее проговорил Анджей, — не надо, люди смотрят. Не расстраивайся, — а сам он расстроился, — я нарочно решил встретиться с тобой в кофейне, потолковать на людях.
— Анджей, — уже спокойнее сказала Оля, — о чем ты хотел говорить со мной?
— Пожалуй, вот и все, — вздохнул Анджей, — больше ни о чем.
— Этого мало, — печально улыбнулась Оля.
— Мамочка, — запротестовал Анджей, — но ведь это очень много. Разве ты не понимаешь? Ты же, наверно, догадываешься, как тяжело мне было сказать это.
— Что «это»?
— Ну, что мы совсем не обижаемся на тебя. Для меня это очень тяжело, ты же знаешь, как я любил отца.
— Любишь…
— Нет, любил. Не могу же я любить его теперь, когда он там, в этой своей Бразилии…
Поразительное дело — у Анджея хватило выдержки внешне спокойно, ничем не выдавая своего волнения, говорить, пожалуй, о самых трудных вещах, о каких только может говорить сын с матерью. А вот вспомнил отца, вспомнил о том, что тот их бросил, и голос его задрожал. Оля с удивлением взглянула на него.
— Ты говоришь так, — сказала она, — как будто он виноват во всем.
— Это правда, — согласился Анджей, — вы оба нас бросили. Но вашей вины тут нет. Вот о чем я и хотел сказать тебе, мамочка.
— Зачем ты возвращаешься к этому?
— Потому что это ведь тема… от которой не уйти. Единственная тема, которая волновала меня в последние годы… кроме борьбы. Почему родители бросают своих детей?
— Неужели же вы так остро чувствовали это? И ты? И Геленка?
— А Антек?
— Как это Антек?
— Ведь Антек потому и не вернулся в Варшаву, что не хотел встречаться с этим человеком. С тем, кого мы встречали ежедневно.
— Пожалей меня, Анджей, — простонала Оля.
— Ну хорошо. А может, в Варшаве Антек сразу бы и погиб? А так хоть пожил еще несколько лет, побыл с Анелькой… Разве можно предугадать все заранее?
— Зачем ты говоришь мне все это, — с отчаянием в голосе спросила Оля, — и как раз сегодня?
— Догадайся, — пристально глядя на мать, произнес Анджей.
Взгляд его светлых глаз был спокоен и как будто хотел выразить что-то очень важное. А на губах, таких красивых, длинных и в то же время припухлых, блуждала улыбка. Было в ней и чуточку иронии, и чуточку скорби.
Оля протянула к нему руку, но он не пододвинул своей. Теперь улыбка его стала заметнее. И печаль этой улыбки стала тоже заметнее.
— Догадайся, — повторил он.
Оля отпрянула и прижала обе руки к груди.
— Не может быть… — прошептала она.
— Тихо, мамочка, спокойнее, — не спуская с нее глаз, проговорил Анджей.
— Когда? — спросила Оля.
— В пять, — сказал Анджей. — Надеюсь, на этот раз не отменят. Как вчера.
Оля, боясь шелохнуться, смотрела на сына.
— Мама, люди! — предостерег ее Анджей.
Оля принялась помешивать ложечкой давно остывший кофе… Она бросила из-под зонтика взгляд на голубое небо, словно ждала оттуда какого-то знака.
— Ну, а теперь я пойду, — медленно проговорил Анджей, — на пост… Потому-то я и хотел тебе сказать все.
— Ты знал уже вчера?
— Ну, где там! Вчера отменили. Подумай только, мамочка, я должен вести своих ребят средь бела дня. А мы все время учили их действовать ночью. Я должен их вести… Но как?! Перестреляют нас, словно уток.
— Анджей, нельзя так, — шепнула Оля.
— Как это нельзя? Так надо. Нас перестреляют, а у вас зато будет какая-то там Польша. Хотелось бы мне только знать, какая она будет…
— Анджей, ты не можешь идти так, — твердо сказала Оля, — ты должен поверить.
— Во что?
— В то, что вы победите.
— А если победим, то что? Что тогда будет?
Оля, с трудом сдерживая слезы, вздохнула и откинулась назад.
— Ну хорошо, — сказал Анджей, — мне пора.
— Уже? — спросила она.
— Да, — буркнул он и посмотрел на часы, — уже.
— До свидания, — прошептала Оля.
Анджей наклонился и поцеловал ей руку. Оля сидела выпрямившись и внимательно рассматривала голову сына, будто какую-то выставленную в витрине драгоценность. Она видела его голову, волосы, всегда такие непослушные, тонкую, красивую шею и бронзовый цвет его кожи. Она не поцеловала Анджея, а только слегка прикоснулась к этим его темным волосам.
Анджей поднялся и, не оглядываясь, пошел прочь. Он был взволнован, это видно было по тому, как он плутал между пустыми стульями в кофейне. Высокий и худой, он слегка горбился. Оля впервые заметила это.
III
Алек панне Текле:
Госпиталь. Вен афуо, июнь 1944 г.
Милая панна Теча,
не волнуйтесь, со мной ничего страшного, прострелено бедро, задета кость, ходить пока не могу, но недели через две буду танцевать. У письма путь надежный, да и короткий, получите вы его скоро.
Я пишу письмо вам, но вы передайте его Янушу, ведь оно, собственно, предназначено ему. Я не знаю, что с ним, я не получил от него ни одной весточки. Один офицер под Монте-Кассино рассказал мне страшные вещи о нем, да откуда ему-то знать? Я спрашивал полковника, но тот все отрицал. Мама где-то тут близко, то ли во Франции, то ли добралась уже до Палермо, она ведь туда собиралась., Не знаю зачем, потому что оказалось, что тетя Роза осталась в Варшаве, не уехала ни с дипломатами, ни с какой-нибудь итальянской миссией. Ее могла взять с собой Гавронская, но тетя, видно, не пожелала. Любопытно, отчего же?
Януш, милый, я верю, что ты жив, такие люди, как ты, не могут умереть, да еще от руки какого-то там немца. Трудно мне поверить тому, что тут говорят, да я и не верю и в доказательство этого пишу тебе. И обращаюсь к тебе на «ты», ведь ты теперь не дядя, а я не племянник, мы просто два человека. Если бы я не избавился вовсе от пафоса, то написал бы: мы с тобой два поляка. Но не пойми этого так; можно было бы, конечно, сказать и так, но совершенно при других обстоятельствах.
После Монте-Кассино я избавился от пафоса. И не только от пафоса, но и вообще от всего, что я думал раньше о себе и о людях. Если уж люди в состоянии пережить это — то, что поставило их лицом к лицу с другими людьми, — все остальное вообще не в счет или попросту отпадает. Порой меня разбирает смех, когда я не сплю по ночам (нога болит не так сильно, чтобы можно было потерять способность мыслить, но достаточно, чтобы помешать заснуть), и я громко смеюсь над тем, что хотел стать художником. Помнишь, как лет десять назад я с твоей помощью боролся за это? Хотелось бы мне увидеть под Монте-Кассино Эдгара, представляю себе, что бы он говорил и что чувствовал. Ведь я и тебя здесь вижу, попадались и такие, но здесь они преображались, теряли человеческий облик — и умирали так же, как все.