Олег Смирнов - Эшелон
Пока же плакали русские женщины, хотя и не кровавыми, а обыкновенными слезами. Собирая и провожая близких на войну, они, русские женщины, знали, чем она обернется. И пусть мать Трушина не собирала и не провожала его, и она в эти дни плакала горькими бабьими слезами. Может, она и крестилась, и шептала в ночной тишине: "Сохрани тебя бог, Феденька… Да ты и сам оберегись, сынок…" И, быть может, вспоминала, что сын не очень-то берег себя. Перед самым призывом в армию в однодпевье дважды отколол.
Был канун Октябрьской годовщины. В городке гуляли и в честь праздника, и в честь призывников, которых военкомат BOJ-BOT должен был отправить в армию. Городок умел погулять! В районном Доме культуры крутили кино и давали концерты, по квартирам свои концерты — оконные стекла звенели от песен и плясок, по мосткам и кирпичикам, под гармошечные переборы ходили принаряженные толпы, и ветер трепал красные флаги над каждым домом. Веселье, радость, хмельная легкость! И самыми веселыми и хмельными были призывники, уже остриженные под нулевку. Менее других был навеселе Федя Трушин, но зато он более других сокрушался по утраченной шевелюре. Шевелюра была, что говорить, завидная: смоляная, завитушная, не расчешешь гребешком, чуб до глаз. Федор принимал с матерью гостей, сам ходил в гости и все стеснялся своей оболваненной, как смеялись призывники, башки. И не без поспешности натягивал кепчонку, выбираясь на улицу. По улицам Федя шел, угнув голову, и все поправлял кепочку, как бы проверяя, не унес ли ее ветер. А ветер дул в лицо и в спину, рыскал вдоль палисадников, высекал волну на речке. Федя свернул к речке только потому, что увидел: кто-то растелешился и, белея незагорелым телом, полез в воду. Бр-р!
Не жарко! Или кто-нибудь из подпивших, коим жарко и коим море по колено? Он подошел поближе и признал в купальщике Ваську Анчишкнна — сосед через улицу, тоже призывник, башка оболванена.
Васька крутил этой выстриженной башкой, таращил зенкп, орал что-то лихое и нечленораздельное, бил ладошками, подымал брызги. Однако, отплыв от берега на середину, он вдруг окунулся с головой, вынырнул и завопил совершенно членораздельно: "Утопаю, спасите!" Опять скрылся под водой, вынырнул: "Спасите, утопаю!" Сперва Федор подумал, что Васька придуряется, изображая тонущего, — парни иногда так забавлялись. Но потом, вглядевшись, сообразил: и впрямь тонет, дурачина, пьяная морда.
Он разделся и бултыхпулся в воду. Она обожгла, и он подумал: "Купаться в такой — только спьяну". И еще подумал, что Васька здоров, не зря его прозвище Бугай, вытаскивать будет нелегко. Чтоб быстрей добраться до Васьки и чтоб было не так холодно, Федя поплыл энергичными саженками. Когда полуживой, наглотавшийся водицы Васька вынырнул, белея бледно-зеленой рожей, Федя схватил его за шею. Васька вцепился в плечо, поволок на дно. Федор оторвал его руки, окунул с головкой. Васька подуспокоился, и тогда они поплыли к берегу: Федор на боку, гребя одной рукой, другой таща за собою послушное, огрузневшее Васькино тело.
На берегу откачивал Ваську, его рвало водой и слизью, он стонал, охал и всхлипывал. Очухавшись, несостоявшийся утопленник стал одеваться. Оделся и Федор, дрожа и выстукивая зубами. Васька сказал:
— Слышь, Федька, айда ко мне. Выпьем, согреемся. Угощаю как своего спасителя.
— Иди к черту, — сказал Федор. — Лезешь в воду пьяный, а пз-за тебя приходится купаться не по сезону.
— Судорога у меня была. Свело обе йоги, Спасибо, что спас.
Пойдем тяпнем, а?
— Не пойду. А спас я не только Ваську Бугая, но и будущего бойца Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Гляди не вздумай пить в армии, опозоришь нас всех…
После купели Федор согрелся не водкой, а пожаром. За пустырем и садом, на отшибе, стоял домишко, ветхий, покосившийся, с засыпанными землей стенками, с плохо вымытыми окнами. Наверное, такие оконные стекла были единственные на весь городок, ибо к Первомаю или Октябрю домашние хозяйки заставляли буквально спять свои окна. Но в этом домишке жила Красотка Клавка, и этим объяснялось все. Красотка Клавка была действительно когда-то красивой, но сейчас поблекла, подурнела. В городке она известна как гулена, лентяйка и грязнуля. У нее, безмужней, две маленькие дочки, и Красотка Клавка, уходя в гости, оставляет их одних, подпирая дверь поленом.
Федор увидел это полено, но сначала он увидел, как из щелей выбивался дым, а в окошке плясало пламя. В домике горело!
Пожар! Федя отбросил полено, отвел дверь, и в лицо ему ударили искры, горячий воздух и дым. И в сенях, и в комнате было полно дыма, прошиваемого языками огня, он трещал, шипел, брызгал искрами. Дым выедал глаза, душил. Прикрывшись носовым платком, Федор силился увидеть девочек. Крикнул:
— Где вы? Эй, где вы?
Никто не отзывался. Трещало и шипело пламя. Задыхаясь, Федор нашаривал рукой табуретки, стол, кровать. Девочки были под кроватью. Полузадохнувшихся, он вынес их одну за другой наружу. Закопченный, обожженный, с воспаленными белками, судорожно кашляя, он стоял возле горевшей хибарки и смотрел, как народ сбегается на пожар.
Позже выяснилось: девочки нашли в столе спички, стали баловаться, подожгли занавеску, испугавшись, залезли под кровать.
А хибарку, между прочим, отстояли, всем миром подлатали жилье Красотки Клавки, она и посейчас там обитает.
А с Васькой Анчишкиным, вытащенным Федей из осенней воды, они в дальнейшем вместе служили в стрелковом полку, вместе воевали на фронте и вместе попали в госпиталь. Федю подлечили, а Васька Анчишкин умер от гангрены.
В том бою, когда их ранило, решалась судьба переправы через Донец. «Юнкерсы» три дня кряду бомбили мост и скопившиеся около наши войска, немецкие танки рвались к реке, но их сдерживали на оборонительном рубеже — километрах в двадцати отсюда — наши артиллеристы и пехотинцы.
Жгло летнее солнце, в раскаленной степи за каждой машиной вставало пыльное облако, бойцов мучили жажда и нехватка боеприпасов. А немцы от души, от пуза стреляли из орудий и минометов, бомбили, бросали в атаку танки и самоходные установки.
Канонада утихала лишь к ночи, и в степи багровели пожары — подбитые танки и автомашины, развороченные фермы и полевые станы, подожженный массив пшеницы, ее смрадным, прогорклым запахом забивало сладковатый трупный.
Хоронили своих, на немцев не хватало сил. Да и времени нехватало. Днем отбивались от противника, ночью углубляли окопы и траншеи, рыли запасные позиции. А немцы ночами преспокойно почивали, за вычетом дежурных ракетчиков и пулеметчиков: до рассвета над степью взмывали белесые ракеты, посвистывали пули.
Еще три дня назад здесь было тихо, танковый гул только надвигался с северо-запада. Пахло не горелой пшеницей и трупами, а чернобылом и мятой, и Федя Трушин дышал полной грудью, покусывая вкусную степную былинку. Трое суток удерживали оборону, а на четвертые покатились к Донцу. Полк, в котором служили Трушин и Апчишкип, отходил последним, прикрывая остальные части. Арьергардные бои не сахар: паши ходко отступают, чтоб успеть переправиться на тот берег, немцы прут, того и гляди перережут дорогу, окружат полк. Тогда, летом сорок второго, мы немецкого окружения боялись так, как в последующие годы немцы стали бояться нашего окружения.
Зацепившись за прибрежные холмы, полк стоял насмерть и позволил всем частям переправиться. Но когда начал переправляться сам, бомба с «юпкерса» попала наконец в мост. Немецкие танки и самоходки то там, то тут выползали к реке, к переправе. Много наших полегло в лозняке, на отмелях, в реке: Донец переплывали на бочках, ухватившись за конский хвост или саженками, если умеешь. Пулеметные очереди и снаряды вспенивали воду — танки били из кустов прямой наводкой.
Трушин плыл в намокшей одежде, тянувшей на дно, окунал голову, будто это могло уберечь ее от пули либо осколка.
И вдруг — невероятно! — вспомнил, как спасал в Заволжье подпившего Апчишкина.
Земляк плыл рядом, тоже опуская голову под воду. А затем пуля ужалила Трушину плечо, вода окрасилась кровью, Анчишкиы тут как тут, помог доплыть до мели, и Трушин ни о чем больше, как только о раздиравшей плечо боли, думать уже не мог. На мели пуля нашла и Апчишкипа, ударила в бедро, он упал. Санитары оттащили их обоих на сушу, в буерак, погрузили на двуколку. Скрючившись, Трушин покачивался в повозке, и сквозь пресный запах крови ему мерещился запах мяты, чернобыльника, клевера. Пикируя, ревели моторами «юнкерсы», бомбы и снаряды взрывали нагретую землю и нагретый воздух — степные миражи, никли под слоем пыли хлеба и сады, и вдоль шляха затаились в страхе сгоревшие и еще не сгоревшие хутора.
В госпитале у Федора Трушина было вдоволь свободного времени. Он сочинял стихи. Скрытно, никому не показывая. Парочку стихотворений посвятил умершему Васе Апчишкнпу, остальные — Сталину. О Сталине он писал еще до призыва, писал в армии, на фронте и особенно в госпиталях. Ни в какие редакции не посылал. Во-первых, это было сугубо личное, сокровенное, во-вторых, считал их несовершенными, недостойными Сталина, которого воспевали во всех журналах и газетах сотни профессиональных поэтов, не чета ему, самоучке. Он просто с величайшей тщательностью переписывал свои творения в общую тетрадь под коричневым коленкоровым переплетом. Эту тетрадку хранил от посторонних взоров бдительпейше.