Аркадий Бабченко - Война
Да и хрен с ней.
Пошли они все к черту!
Главное – выжить. И ни о чем не думать. А что там будет впереди, один Бог знает.
А поле это ему не забыть никогда. Умер он здесь. Человек в нем умер, скончался вместе с надеждой в Назрани. И родился солдат. Хороший солдат – пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего.
Но сожаления это не вызывало. Лишь опустошение и злобу.
Пошли все к черту.
* * *А впереди (Артем еще не знал этого) были Грозный, и штурм, и крестообразная больница, и горы, и Шаро-Аргун, и смерть Игоря – он погиб в горах в начале марта, – и еще шестьдесят восемь погибших, и осунувшийся, за одну ночь поредевший вдвое мертвый батальон, и черные лица солдат, и Яковлев, найденный в том страшном подвале, и ненависть, и сумасшествие, и эта чертова сопка…
Впереди было еще четыре месяца войны.
* * *Артем сдержал свое обещание. За всю войну он вспомнил о девочке только один раз. Там, в горах, когда на минном поле подорвался пацаненок, тоже лет восьми, и они везли его на бэтээре к вертушке. Разорванную ногу, неестественно белевшую бинтами на фоне черной Чечни, Артем положил себе на колени, придерживая на кочках, а голова пацаненка, потерявшего к тому времени сознание, гулко стучала о броню – бум-бум, бум-бум…
Военно-полевой обман
В Чечне наступил мир, конца которому не видно
Война пахнет всегда одинаково – солярой, пылью и немного тоской.
Этот запах начинается уже в Моздоке. В первые секунды, когда выходишь из самолета, стоишь ошарашенно, лишь ноздри раздуваются, как у коня, впитывая степь… Последний раз я был здесь в двухтысячном. Вот под этим тополем, где сейчас спят спецназовцы, ждал попутного борта на Москву. У того фонтанчика пил воду. А вон в той кочегарке, за «Большаком», продавали водку местного разлива, с невероятным количеством сивухи. Кажется, с тех пор все так и осталось, как было.
И запах все тот же. Какой был и два, и три года, и семь лет назад. Солярка, пыль и тоска…
Впервые я оказался на этом поле семь лет назад солдатом срочной службы. Нас тогда привезли эшелоном с Урала – полторы тысячи штыков. С вагонами не рассчитали, и нас утрамбовывали как могли, набивали по тринадцать человек в купе с шинелями и вещмешками.
В поезде было голодно. В Моздоке нас вытряхнули из вагонов, и старший команды, визгливый майор-истерик, напоминавший деревенскую бабу на сносях, построил нас в колонну по пятеро и повел на взлетку. Набирая нас в команду, кучерявый майор клялся, что никто не попадет в Чечню, все останутся служить в Осетии. Что-то кричал про принцип добровольной службы в горячих точках. Я ответил согласием, а стоявший рядом со мной Андрюха Киселев из Ярославля послал его с Кавказом в придачу к черту. В Моздок мы с Киселем ехали в одном купе.
Тогда здесь все было точь-в-точь как сейчас: те же палатки, вышка, фонтанчик с водой. Только народу было намного больше. Шло постоянное движение. Кто-то прилетал, кто-то улетал, раненые ждали попутного борта, солдаты воровали гуманитарку. Каждые десять минут на Чечню уходили набитые под завязку штурмовики и возвращались уже пустые. Вертушки грели двигатели, горячий воздух гонял пыль по взлетке, и было страшно.
А потом меня и еще семь человек отделили от остальных и повезли на «Урале» в четыреста двадцать девятый имени Кубанского «казачества, орденов Кутузова и Богдана Хмельницкого мотострелковый полк», расположенный тут же, в полу километре от взлетки. Майор врал. Из полутора тысяч человек в Осетии осталось служить только восемь. Остальных прямиком отправили в Чечню. После войны через третьи руки я узнал, что Кисель погиб.
В полку нас избивали безбожно. Это нельзя было назвать дедовщиной, это был полный беспредел. Во время поднятия флага из окон на плац вылетали солдаты со сломанными челюстями и под звуки гимна осыпались прямо под ноги командиру полка.
Меня били все, начиная от рядового и заканчивая подполковником, начальником штаба. Подполковника звали Пилипчук, или просто Чак. Он был продолжением майора-истерика, только крупнее, мужиковатей, и кулаки у него были с буханку. И еще он никогда не визжал, только избивал. Всех без разбора: молодых, дембелей, прапоров, капитанов, майоров. Зажимал большим животом в углу и начинал орудовать руками, приговаривая: «Пить, суки, не умеете».
Сам Чак пить умел. Однажды в полк прилетел бывший тогда заместителем командующего армией генерал Шаманов. Проверять дисциплину. Шаманов подошел к штабу, поставил ногу на первую ступеньку и открыл дверь. В следующую секунду прямо на него выпало тело, пьянющее в дрова. Это был Чак.
Он до сих пор не знает, что в него стреляли, а я знаю. Была ночь, разведвзвод пил в казарме водку. Разведчикам мешал фонарь на плацу – яркий свет через окна бил в глаза. Один взял автомат с глушителем, подошел к окну и прицелился в фонарь. Я стоял около окна, курил. А по плацу шел Чак… Слава Богу, оба были пьяны, один не попал, а другой ничего не заметил. Пуля чиркнула по асфальту и ушла в небо. Чак скрылся в штабе, разведчик погасил фонарь и ушел допивать водку. А я выкинул бычок и стал мыть коридор – я был дневальным.
Молодые бежали сотнями, уходили в степь босиком, с постели, не в силах терпеть больше ночных издевательств. Отпуска запретили – никто не возвращался. В нашей роте из пяти десяти человек осталось десять. Еще десять были в Чечне. Остальные тридцать – в «сочах». СОЧ – самовольное оставление части. Сбежал даже лейтенант, командир взвода, призванный на два года после института.
Деньги, чтобы бежать, солдаты добывали как могли. Ходили в Моздок и грабили машины. Снимали с БМП топливные насосы и несли фермерам – на их КамАЗах стояли такие же. Патроны выносили сумками и продавали местным, гранатометы меняли на героин.
Через месяц моей роты не стало – еще шестеро сбежали, а нас, четверых оставшихся, увезли в Чечню.
Двенадцатого августа девяносто шестого я в составе сводного батальона нашего полка ждал отправки в Грозный. Август девяносто шестого… Это был ад. Боевики заняли город, вырезали блокпосты. Ежедневные потери исчислялись сотнями. Смерть гуляла над знойным городом… По сусекам полка наскребли девяносто шесть человек и сформировали батальон. Мы сидели на вещмешках и ждали отправки, когда из штаба выбежал почтальон и помчался к нам, что-то держа в поднятой руке. От штаба до взлетки метров пятьсот, мы сидели и смотрели, как он бежит и кричит что-то. И каждый думал: «К кому?» Оказалось, ко мне. «Бабченко… На… У тебя отец умер…» – почтальон сунул мне в руки телеграмму. Тут же подали борт, и батальон стал загружаться. Солдаты шли мимо меня, хлопали по плечу и говорили: «Повезло». Вместо Грозного я поехал в Москву, на похороны.
Отец дважды подарил мне жизнь. Если бы он умер позже на двадцать минут, я бы умер через полчаса – в Ханкале при посадке вертушку расстреляли. Батальон вернулся через месяц. Из девяноста шести человек осталось сорок два.
Вот такая была тогда война.
Все это было здесь, на этом поле.
В Ханкалу я попал только в миллениум. Тоже солдатом, но уже по контракту. Шел дождь, и мы спали у костров под железнодорожной насыпью, укрывшись от ветра снятыми с петель дверями. В полный рост не поднимались, из-за насыпи не высовывались – били снайпера.
А потом показалось солнце, и снайпер убил Мухтарова. В отличие от нас, легкомысленных, Муха никогда не снимал бронежилет. Верил – спасет, если что. Но пуля попала в него сбоку и прошла навылет. «С левого бока маленькая дырочка такая, – рассказывал потом Славка. – А справа начал бинтовать, а там нет ничего, аж рука провалилась…» Муха еще какое-то время жил. Но пока искали дымовые шашки, пока вытащили его из-под огня, пока бинтовали, он умер.
В тот день, пользуясь прекрасной видимостью, снайпера убили у нас двоих и ранили еще шесть человек. Мы возненавидели солнце.
Эти две войны убедили меня в незыблемости Чечни. Что бы ни происходило в мире, какой бы гуманизм ни нарождался на свет, здесь всегда будет одно и то же.
Здесь всегда будет война.
Теперь я журналист, и вот я снова здесь. И я не узнаю Чечню.
Сейчас здесь все по-другому. Ханкала разрослась до невероятных размеров. Это уже не база, это город с населением в несколько тысяч, если не десятков тысяч, человек. Частей немерено, каждая отделена своим забором, с непривычки можно заблудиться. Построены столовые, клубы, туалеты, бани. Бетонные плиты уложены в аккуратные ровные дорожки, все подметено, посыпано песком, тут и там развешены плакаты, а портреты президента встречаются чуть ли не на каждом шагу.
Тишина, как в колхозе. Солдаты здесь ходят без оружия и в полный рост, не пригибаясь. Отвыкли. А может, и не слышали выстрела ни разу. В глазах нет ни напряжения, ни страха. Они, наверное, не вшивые совсем и не голодные.
Здесь уже давно глубокий тыл.
Вообще, Чечня удивляет сильно. Республика наполнилась людьми, разбитые глиняные мазанки сменились новыми кирпичными коттеджами, отстроенными богато, в три этажа. По дорогам теперь ездят не только бэтээры, но и «Жигули», а рейсовые автобусы останавливаются около кафе. Вечерами Старые Атаги, Бамут и Самашки светятся не хуже, чем Бескудники.