Юрий Авдеенко - Этот маленький город
Наступление начать не позже 12 января.
4Море мутнело от желтой пены, которой линяли волны — не крупные, не величественные, а мелкие, короткие. Они дергались, пятились, лезли друг на друга. И даже дождь, спорый, колючий дождь, не мог остудить их пыла.
Тучи, сгустившиеся у горизонта, хмуро, исподлобья смотрели на бушующее море, на горы, смутно сереющие вдали. Норд-ост жалил холодом. Мокрые ветки обмерзали и звенели под ветром, словно битое стекло.
Несколько тральщиков и транспортных кораблей покачивались у пристаней Туапсинского порта. С берега на дощатые настилы тянулись колонны людей в черных шинелях. Люди взбегали по трапам, исчезали в трюмах бесшумно и быстро.
Когда Любаша ступила с трапа на палубу, старшина второй статьи задел ее плечом. Обернулся и сказал:
— Извините.
— Петр, — сказала Любаша. — Здравствуйте, Петр!
Да, это был он, старшина Самородов из батареи Дмитрия Кораблева.
— Люба! — Самородов удивился. Он, конечно, не ожидал увидеть здесь Любашу.
Они остановились. Но их сразу же стали подталкивать, потому что по трапу поднимались морские пехотинцы, а корабль раскачивался, и трап скрипел и вырывался из-под ног, точно был живой и нестерпимо страдал от тяжести.
— Вы теперь не охотитесь за самолетами? — спросила Любаша.
— Нет, — ответил он.
И пошел вперед. И она пошла за ним.
— А Митя рассказывал, что вы настоящий охотник за самолетами. Что вы их поджидаете и выслеживаете, как настоящий охотник выслеживает дикого зверя. Это верно? Да?
— Насчет зверя, пожалуй, правильно, — согласился Самородов. — А в настоящие охотники старший лейтенант возвел меня исключительно по безмерной доброте своей…
Он пропустил Любашу вперед, и она полезла вниз по узкому крутому трапу. В кубрике было тесно и сильно накурено, но еще было и тепло, а это сейчас казалось самым главным. Они отыскали свободное место, сняли вещевые мешки и сели на них.
— Как вы сюда попали? — спросил Самородов, глядя на нее внимательно.
— Через горком комсомола.
— Я так и думал. Я не про горком… Тогда, когда погибла наша батарея, я подумал, что вы не сможете больше прятаться на Пасеке.
— Мы еще прятались некоторое время… Потом стало холодно, и пришлось вернуться в Туапсе.
— Но ведь сюда вас привел не холод?
— Не знаю.
— Вы пришли добровольно?
— Добровольно.
— Значит, не холод. Не дождь и не ветер…
— Я о другом. Что-то у меня внутри похолодало.
— Это бывает, — согласился Самородов. — Иногда просто так… Иногда от контузии… Я вот, к примеру, на зенитки смотреть теперь не могу. От контузии у меня это. Едва выпросился, чтобы в десантный отряд направили.
Он снял шапку. Волосы у него оказались совсем короткими и стояли торчком, словно иголки у ежика. Любаша поняла, что он совсем еще молодой и глаза у него, как у мальчишки.
— Вам не страшно, Петр? — спросила она участливо и ласково, как мать.
— Что? — не расслышал или не понял он. Скорее всего не понял.
— Не страшно вам?
— Это неважно теперь… Это теперь как тесные сапоги или ботинки. Жмут ли, трут ли, а идти надо. Согласны?
— Согласна.
Он кивнул в знак одобрения. Вынул кисет с махоркой. Кисет был новый, из голубой материи. Белым шелком на нем было вышито: «Слава бойцам Красной Армии!» Такие кисеты присылают из глубокого тыла. Почтальоны приносят посылки — подарки от рабочих заводов, фабрик, колхозников. В посылках шерстяные носки, варежки, кисеты, крепкий домашний табак. И конечно, письма. Немножко одинаковые письма. Но всегда искренние.
— Закурите? — спросил Самородов.
— Давайте. Никогда бы не подумала, что научусь сворачивать самокрутки.
— Война всему научит.
— Я часто про это слышу. Если всему — значит, и ценить, и любить…
— Дорогой ценой только.
— Говорят, после войны люди лучше станут… Вы верите?
— Нет. Не верю, Люба.
— И я не верю. А мне хотелось, чтобы это было так.
— Люди и до войны были хорошие. Едва ли раны, седины, морщины сделают их лучше.
Застонали моторы. И кубрик, качавшийся, как поплавок, задрожал часто и мелко.
— Может, благороднее, — неуверенно предположила Любаша.
Самородов покачал головой:
— Война делает людей несчастнее, Люба. И старше годами, и суровее. Это точно.
В кубрик пришел капитан-лейтенант, усталый, бледный. Он улыбнулся через силу, как плохой актер, и стал рассказывать про Сталинград.
О разгроме армии Паулюса все слышали накануне. Никаких же подробностей капитан-лейтенант не знал. И повторял то, что было в газетах. И люди, слушавшие вначале внимательно, стали терять интерес к его рассказу.
— Плохо, — сказал Самородов. — От такой политбеседы нулевая отдача. Верно?
— Не знаю.
— А я знаю. До войны в горкоме комсомола инструктором работал. Батя у нас, секретарь горкома партии, — классный пропагандист был. За такие политбеседы штаны с нас снимал и порол собственноручно, извините за выражение.
Люба с удивлением посмотрела на Самородова.
— Сколько же вам лет, Петр?
— Двадцать четыре.
— Я думала, меньше.
— Нет. Двадцать четыре. В конце ноября исполнилось.
— А как бы вы провели эту беседу? — улыбнулась она.
Самородов, может, по привычке поднял руку и сильно потер виски пальцами.
— В такой беседе все решает план. С кондачка его не придумаешь… Но, видимо, я рассказал бы ребятам о лучших десантных операциях русского и советского флота. Об истории десантов вообще… О беспримерном мужестве десантников во все времена… А уже в конце призвал не осрамить славы русского оружия, сослался бы на пример воинов-сталинградцев. Главное, чтобы было интересно. Только этим можно заставить людей слушать.
Капитан-лейтенант закончил говорить. Вопросов не было. И он не знал, что ему делать. Он не мог, наверное, уйти. Ему, наверное, было приказано оставаться в кубрике, поднимать моральный дух десантников. И он беспомощно поводил взглядом и улыбался так же беспомощно и даже вымученно.
Тогда старшина Самородов поднялся, оперся рукой о переборку и громко сказал:
— Давайте споем, ребята!
5Галя спросила Любашу:
— Ты волнуешься?
— Нет. Я сейчас такая, словно зубной врач сделал мне обезболивающий укол.
Они сидели в радиорубке, низкой, крохотной, где пахло масляной краской, где молодой моряк в наушниках, не отрываясь, смотрел на узкую светящуюся шкалу приемника. Радист, на правах коллеги, пустил Галю в рубку. А она, конечно, вспомнила о Любаше и привела ее сюда.
По-прежнему гудели машины. И тральщик зарывался в волны. Палуба то уходила вниз, то устремлялась в гору, будто хотела встать во весь свой рост.
Галя выглядела бледной, осунувшейся. Движения были вялыми. Кажется, ей нездоровилось.
— Когда я думаю, что Журавлев может умереть, мне хочется, чтобы меня убили, — сказала она. И отчаяние было в ее голосе.
— А я хочу мстить, — призналась Любаша. — Раньше я не знала, что это такое. Теперь знаю.
— В далекой древности суровый обычай был: мстить за кровь.
— Справедливый обычай.
— Он и теперь, по-моему, сохранился у некоторых народов.
— Каких?
— Точно не помню. На Востоке, кажется…
Потом они перестали говорить. Любаша достала книгу. А Галя смотрела на крашенную в салатный цвет переборку и думала о своем горе…
Кто-то правильно подметил, что люди чаще и охотнее вспоминают о прошлых радостях, переживают их заново, порой переоценивая и преувеличивая счастье, которое некогда посетило их. Может, это случается потому, что в душе человеческой счастье, точно солнце, свет которого и желанный, и надежный, и долгий.
Горе — вспышка, взрыв. Оно обжигает, причиняет боль. Но уж если боль проходит (если проходит!), то о ней стараются не вспоминать.
Окровавленное письмо Журавлева и короткая записка Тамары не могли быть забыты так скоро. Журавлев ранен. Дело на войне обычное. И Галя понимала это. Понимала, что нельзя ныть и расслабляться. Но все было так неожиданно. И прежде всего — его любовь. Он же казался ей каменным… Какая она недалекая! Какая глупая!..
Если бы так не щемило сердце, не гудели машины, не ерзала под ногами палуба, если бы можно было спокойно и легко припомнить все, что связано с Журавлевым, мельчайшие подробности, детали, может быть, она не судила себя так строго, не терзала душу…
Но сердце ныло, словно его сжимали холодными пальцами, и машины надрывались из последних сил, и палуба была очень неустойчивой.
Галя посмотрела на Любашу и сказала:
— Читай вслух.
Любаша откашлялась:
В нем, сказал он, в этом мореПлыл огромный челн крылатый,Шла крылатая пирога,Больше целой рощи сосен…«Ко, — сказали, — вот так сказка!»В ней, сказал он, плыли люди,Да, сказал он, в этой лодкеЯ сто воинов увидел.Лица воинов тех былиБелой выкрашены краской,Подбородки же покрытыБыли густо волосами…
Дохнуло сыростью. В распахнувшуюся на секунду дверь, за которой мелькнула густая ночь, протиснулся майор Куников. Кажется, он не ожидал увидеть в радиорубке девушек. И не скрыл удивления. Только улыбнулся и сказал: