Александр Коноплин - Млечный путь (сборник)
Первым раскололся Пыхтяй. Как-то раз пьяненький гномик выкрикнул:
— Сознавайся, клоун, не то я тебе яйца оторву!
Провожая меня в камеру, Пыхтяй спросил:
— Чего это наш жупел тебя клоуном обозвал? Ты что, в цирке коверным работал?
— Нет, только в части, на сцене выступал. Людей смешил…
Странно, но с этого дня Пыхтяй меня больше не бил. Просто делал вид, что бьет, он кричал и матерился. Его старание оценили и иногда оставляли нас наедине.
Однажды доведенный до отчаяния гномик преподнес мне сюрприз.
— Все! Хватит! Намучался я с тобой! Пойдешь в трибунал как нераскаявшийся враг советской власти. Крышка тебе. Клоун! Сам виноват. — Он хлопнул толстой папкой по столу, подняв тучу пыли. — Увести! — и полез за бутылкой.
В камеру меня вел Пыхтяй. Был он хмур и сосредоточен. Подведя к запертой двери, нарушил правила — задержался дольше положенного.
— Слышь, парень, ты на меня сердце не держи. У меня тоже служба. Я понял; ты взаправду невиноватый. Жупел из тебя хотел предателя слепить — не вышло. Гад ползучий! Так бы и написал, мол, несмотря на усилия и прочее, вину установить не удалось, стало быть, согласно закону, арестованного надо отпустить на свободу. Вот бы как надо! А он тебя в трибунал как нераскаявшегося.
— Да хрен с ним, с трибуналом, — сказал я, — отсижу…
— Дурак ты, — сказал Пыхтяй, с грустью глядя в мои зрачки. — Дурак, а все ж-таки жалко тебя. Вышка тебе светит!
Он повернулся и пошел прочь. Дверь открыл незнакомый дежурный, с подозрением посмотрел вслед Пыхтяю. Настоящие тюремные карьеристы не доверяют никому…
Следующие несколько суток еще долгие месяцы казались мне страшным сном. Двадцатого октября меня вывели из одиночки и повели по лестнице в подвал, где, как я слышал, находились камеры смертников. Накануне днем мне зачитали приговор военного трибунала. И сам приговор, зачитанный в пустой комнате в присутствии трех незнакомых мне офицеров, и смысл его целые сутки пробивался к моему сознанию, но так, кажется, и не пробился. Все казалось слишком нелепым, чудовищным и походило на некий сон, от которого я никак не мог избавиться. Что это? Бред наяву или какая-то неведомая болезнь типа умственного помешательства? Во всяком случае, мне срочно нужен врач. Я стучу в дверь, но на стук никто не реагирует. Наверное, зачитанный приговор все-таки реален, и доктору со мной не о чем разговаривать…
Я отхожу от двери и ложусь на топчан. Как он сказал — этот длинный, худой подполковник? «Именем Союза Советских Социалистических Республик?» Нет, не то — «…как нераскаявшегося врага народа…» Так, так! «… К высшей мере наказания — расстрелу». Да, точно, к расстрелу. Он что, с ума сошел? И все — психи? Не могла моя страна, которой я служил честно, так со мной поступить. Нет моей вины перед ней! Я жил по законам отца: быть честным, строго следить за своими поступками, дабы не причинить боль или неудобство другому. Сам он за всю жизнь не совершил ни одного правосудительного поступка — это знала вся наша семья. И погиб, исполняя свой воинский долг: несмотря на бомбежку и обстрел с самолетов, ходил по полю и восстанавливал порванные линии связи. А поступили с ним жестоко: бросили умирать раненого, беспомощного, а когда умер, не предали земле по русскому обычаю.
ШКЕТ
Повесть
Кандей[23] был бетонным от потолка до пола, хотя весь барак БУРа, в конце которого он помещался, деревянным. Пять шагов в длину и три в ширину. В одной стене обитая железом дверь, в другой, под самым потолком, — зарешеченное оконце. В углу возле двери параша без крышки, поэтому Шкет[24] сидел не на ней, а на полу, вытянув худые ноги в ботинках без шнурков. В одиннадцать вечера дневальный БУРа карбузый[25] бытовик[26] Сапега внесет топчан, тогда можно будет лечь и расправить спину. Шкету очень хотелось лечь на спину. Но на цементе хорошо лежать в жару, летом, а теперь на дворе конец октября, по сибирским нормам — зима. По утрам потолок и верхняя часть стен покрываются инеем, а когда он начинает таять, стена становится мокрой и скользкой. Иногда в полдень в окно заглядывает солнышко, тогда Шкет начинает ползать по полу за убегающим зайчиком. Ему кажется, что солнце не просто светит, оно посылает ему крохотную частичку своего тепла.
Время от времени Шкет встает и царапает по стене остро заточенным гвоздем — пишет стихи. Бетонная стена для него — лист бумаги, гвоздь — карандаш. Исправления на бетоне делать трудно, поэтому Шкет сначала «пишет» в уме. Когда отработанных строчек набирается две или четыре, он переносит их на стену. Здесь они останутся надолго, и попавшие сюда будут их читать, а дневальный не сможет смыть слова, как смывают написанные на побеленной стене. Здесь его стихи — бессмертны!
Щенок, собака, полуволкВ чужой, непобедимой власти,И карцерный цементный полДымится кровью рваной пасти.
Нацарапав очередные строчки, он прячет гвоздик и ложится на прежнее место отдыхать. Сегодня шестой день его кандея, за это время только два раза кормушку открывали, чтобы передать ему миску с баландой. Все остальные дни он получал кружку холодной воды. Наверное, от нее он все больше терял силы. Отдохнув, он снова встает и пишет на стене новые строчки:
А где-то льют взахлеб дожди,Там сено теплое в сарае…Однако ты его не жди:Он лижет кровь и умирает.
Надзиратели, передавая дежурство друг другу, читали его стихи и смеялись. Он не обижался: все смеются…
В положенное время его выпускают из кандея и под руки ведут в больничку. Там он будет лежать с неделю, и лепило[27] из вольных будет забирать у него бумажки со стихами и уносить с собой. Он пишет научную статью для журнала под названием «Навязчивая идея больного внушить окружающим мысль о своей талантливости как одна из форм шизофрении».
Немного окрепнув, Шкет возвращается в свой барак. Он нигде не работает — чесноку[28] работать не положено, — и лагерное начальство это знает. Не хочет знать то, которое над ним, оно требует стопроцентного выхода зэков на работу. Отказчиков по закону положено сажать в БУР, злостных — в кандей. Два раза подряд в сухом кандее — и сявку[29] можно запаковывать в деревянный бушлат. Но подряд кандей не дают — за каждого дубаря с начальства взыскивают.
Вором Шкет стал случайно. В детдоме, где он жил, скорей всего с рождения, была повар-воровка. Пойманная как-то с поличным, она сказала, что мясо из кладовой украла не она, а Вовка Петров — так звали Шкета до малолетки, — и обещалась, если ее не посадят, доказать свою правоту. Не подозревавший о сговоре участкового с поварихой, Вовка полез утром в свою тумбочку и обнаружил кусок вареного мяса и три банки сгущенки.
Бегать и спрашивать «чье?» в детдоме не принято. Однако и не делиться с друзьями нельзя. Спрятавшись за сараем с двумя корешами, Вовка устроил целый пир; ел мясо и запивал сгущенкой, которую очень любил. За этим занятием его и застали участковый и повариха. На вопрос милиционера, откуда у них мясо, кореша дружно указали на Вовку. Милиционер оформил протокол и передал куда следует. На суде Вовка с удивлением узнал, что только за последние полгода украл из кладовой восемь килограммов сливочного масла, три мешка сахару, ящик тушенки и триста рублей денег из стола заведующей детдомом.
Учитывая малолетний возраст преступника, а также его первую судимость, суд ограничился минимальным сроком — один год с отбыванием в колонии для малолетних преступников.
Половину этого срока Петров провел словно в тумане: ходил вместе с другими ребятами на работу в поле, что-то полол и сгребал, сидел за партой и отвечал учителю — все как в детдоме, с той лишь разницей, что здесь ночами шла свирепая карточная игра. Однажды скуки ради Вовка принял в ней участие и очень удивился, оставшись должен сразу всем. Поскольку у него не было денег, с него потребовали исполнять чужую работу — мыть полы, чистить нужники, дежурить. Пытаясь отыграться, он влез в долги еще больше. У него стали отбирать половину хлебной пайки, весь сахар и однажды в уплату долгов потребовали совершить кражу. Он отказался. Его избили, накрыв одеялами. А когда он спал, регулярно каждую ночь мочились на него, сонного. Вставляли в уши горящую вату, привязывали к кровати и снова били. Он не выдержал и согласился.
Воровать шли вместе, а попался почему-то он один. На этот раз суд дал ему два года тюрьмы с отбыванием срока в той же колонии.
К концу первого года заключения он стал многое понимать, и, случалось, сам выигрывал в карты. И тогда уже за него кто-то драил пол и возил его на спине. Как ни странно, но такая новая жизнь начала ему нравиться. Тем более, что сверстники приняли его в свою среду. Петров был незлобив, честен, справедлив и способен к науке, которая людьми по ту сторону зоны называлась преступной — он учился воровать.