Юрий Белостоцкий - Прямое попадание
Начал говорить Доронин вроде бы виновато, сдавленным голосом, не поднимая головы, а кончил вдруг с раздражением, шумно сопя носом и злобно косясь то на одного, то на другого, будто они были виноваты в случившемся. Бурноволоков смекнул: говорить ему об этом трудно и, чтобы разрубить сразу же наступившее вслед за этим неловкое молчание, с грохотом приволок от входа чемодан, с шумом рванул на себя крышку — и летчики, с любопытством следившие за каждым его движением, увидели поверх белья, книг и бритвенного прибора внушительного размера алюминиевую флягу.
— Солдат один дал, — смущенно пояснил Бурноволоков, взвешивая ее на руке. — Шофер, с которым сюда добирался. Он как раз бочку спирту вез. Бери, говорит, у меня лишку. Я и взял, не отказался. Только вот закусить нечем.
— Пойдет и так, — разом подобрев, но все еще шумно сопя, поспешил успокоить его Доронин. Потом, широкой ладонью смахнув со стола карты и дав знак кому-то, чтоб принесли стаканы, спросил:
— Как звать-то тебя, штурман?
— Иваном, Иваном Лукичом.
Отчество Бурноволоков назвал просто так, на всякий случай, скорее по инерции, так как знал: по отчеству его, двадцатилетнего лейтенанта, в полку так и так называть не будут — не тот возраст.
— Ваня, значит, — уточнил Доронин, со звоном ставя на стол один-единственный граненый стакан — больше не нашлось. Кружка же — для воды, запивать, кто сухогорлый.
— Нет, Иван.
— Ну, Иван так Иван, — охотно согласился тот. — А меня Платоном кличут. С детства. Еще когда под стол пешком ходил. А это вот, — добавил он, нарисовав рукой в воздухе нечто среднее между «иммельманом» и «боевым разворотом» [17],— эскадрилья, значит, наша. Вторая в полку. Это по счету. А по храбрости — первая.
— И по потерям тоже, — в тон ему подсказал продолжавший коромыслом гнуться перед зеркалом его стрелок-радист, по фамилии Клещевников, и опять, как показалось Бурноволокову, не совсем трезвым — вроде как резину жевал — голосом.
Доронин сузил глаза, но ответил мягко, с чуть заметной укоризной и тщательно подбирая слова:
— На войне, Степа, без потерь не бывает, без потерь не обойтись. Это вещь вполне закономерная. Наше дело такое: или грудь в крестах, или голова в кустах. В общем, нельзя, Степа, на войне без потерь. Невозможно.
— Потери потерям — рознь, — снова подал из угла голос Клещевников, уже без улыбки, и теперь Бурноволоков окончательно убедился, что тот был под хмельком. И еще он почувствовал, что Клещевников намеренно перечил своему командиру экипажа, вроде хотел затеять с ним ссору. Но Доронин сделал вид, что не разобрал его последних слов и, секунду-другую послушав, как под рукой Бурноволокова булькал из фляги в стакан спирт, умиротворенно произнес:
— За встречу, значит, за знакомство! И за службу нашу общую. А она, знаешь, не легкая: то «мессера», то зенитки, так что и пропустить по махонькой не грех, особенно перед ужином.
Первым, по общему настоянию, выпил сам Бурноволоков. Разом полыхнувший во рту пожар притушил услужливо поданной кем-то кружкой воды. За ним — Доронин. Этому неразведенный спирт — что слону дробинка, даже не поморщился. Только крякнул для солидности. Потом к столу, крохотному, без клеенки, подходили остальные летчики — человек десять — двенадцать — все, что к тому времени уцелело от эскадрильи. Пили тоже степенно, не торопясь, стараясь перед новым товарищем не ударить в грязь лицом: не привыкать, дескать, и не такое пивали. И приговаривали, каждый на свой лад:
— Будь здоров, лейтенант!
— Дай бог, не последнюю!
— Хто б ее пыв, колы б не нужда!
Лишь низкорослый и рыжий, как подсолнух, летчик первого звена младший лейтенант Тамбовцев подошел к столу не как все, а как-то боком, левым плечом вперед, посадив на него изрядное пятно с недавно побеленной печки, и, суетливо ощупав на гимнастерке пуговицы, произнес торопливо, будто кто его подгонял:
— Чтоб ни «мессеров» вам, товарищ лейтенант, не встречать, ни зениток не видать. А особенно над Алакурти не появляться. Семьсот стволов там — сила! И круглые сутки «мессера». Вот. Ну, за здоровье, товарищ лейтенант, и за все такое прочее, чтоб жить и не умирать, — и, опасливо покосившись на дверь, за которой, кроме глухого шума дождя, ничего не было слышно, «дернул» стакашек с таким видом, словно без парашюта прыгал за борт самолета.
Поблагодарив его взглядом, Бурноволоков поспешил протянуть ему кружку с водой, но Тамбовцев, как-то неестественно дернув шеей и раз за разом отчаянно икнув, протестующе замахал руками и — левое плечо вперед — вдруг с возрастающей скоростью, снова задев за печь, порулил к выходу. У самой двери он не сдержался и, зажав обеими руками рот, опрометью выскочил из землянки вон.
— Значит, насытился по самые ноздри, — не то осуждая его, не то оправдывая, счел своим долгом благодушно пояснить Бурноволокову Доронин, хотя и так все было ясно. — Тонка кишка на это дело. Ну, да еще привыкнет. — Затем, прищурив на него свои сухие даже после выпитого спирта, без блеска глаза, добавил с потугой на остроумие: — Одет ты, штурман, как я погляжу, прямо с иголочки, во все новенькое. Точно на парад. Только почему штаны пехотные, с красным кантом? И на гимнастерке кант красный? Других в ЗАПе, что ли, не было?
— Не было, — вяло отозвался тот, не спуская беспокойного взгляда с двери, за которой скрылся Тамбовцев. Потом, размяв папиросу и прикурив ее от лампы, пояснил: — Это еще что. Другие экипажи даже в танковую форму обрядили, когда на фронт отправляли. Представляете: стальной френч с черными бархатными петлицами, а в петлице — «птички». Не хватает, видно, обмундирования для нашего брата, а может, интенданты поднапутали, завезли не то, что надо…
— Интенданты — они мастера на такие штучки, — ухватившись за последнее с энтузиазмом, поддакнул Доронин, но, видно, тут же раздумав пройтись на их счет — не время, дескать, в другой раз, — вдруг широко улыбнулся и произнес с видом знатока: — А шрам у тебя, друг Иван, и точно боевой, вроде как от «мессеров». Не разберешь, что кобелек покусал. Как же это он тебя? А? Характерами, что ли, не сошлись?
Бурноволоков, не вынимая изо рта папиросы, неопределенно пожал плечами и снова посмотрел на дверь.
— Нет, все-таки, чего не поделили? А? — опять спросил Доронин и, лихо глянув на ребят, многозначительно поджал губы.
Бурноволоков понял: рассказать придется — две дюжины глаз, помасленевших от выпивки, снова уставились на него с властным любопытством и нетерпением, так не ломаться же как пряник — и, стряхнув пепел в приоткрытую дверцу печки, он начал неторопливо, но и не давая повода подгонять себя:
— Двенадцать лет мне тогда было. На хуторе мы жили, на Кубани. Садов там у нас — счету нет. Сплошь сады. Волк из лесу прибежит — заблудится. У нас тоже сад был. И яблок там, и груш, и слив — всего вдоволь. Но известно, у соседа они всегда слаще и поспевают раньше. Вот я и соблазнился соседскими грушами. А у соседа, на беду, кобель. С теленка. И злющий, почище тигра. Не подойдешь. Один парнишка попробовал, так он у него чуть ли не ползадницы оттяпал. В больнице даже лежал. С неделю, пожалуй, ей-богу. Вот все и забоялись туда лазить. Я же, наоборот, решил доказать, что мне-то уж все нипочем, я не я, мол, если соседских груш не отведаю и ребят ими не угощу. Раз плюнуть, дескать. Даже об заклад побился. А сунусь в сад, кобель тут как тут. Один раз штанину располосовал, из одной две сделал. В другой — ботинок прокусил.
Летчики шевельнулись, посгрудились плотнее. Вот уже вторую неделю кряду они почти безвылазно сидели в землянке — не было летной погоды — и, дурея от скуки, резались то в осточертевшего «подкидного», то «забивали козла» и, понятно, были сейчас рады любому свежему слову, любому рассказу и даже анекдоту. Ведь друг о друге они уже давным-давно все знали, вплоть до того, кто сколько раз на день до ветру ходит, все друг о друге давно повыведали, а тут — новичок. Новичка же всегда любопытно послушать, особенно такого, как этот ходовой красавец штурман. И не важно им сейчас было, врал этот штурман или говорил правду.
Если и врал, то врал занятно, солидно — и летчики, поудобней оседлав скамейки, самоотверженно тянули в его сторону шеи и неутоленно, в сладкой истоме щурили на него глаза.
— Ребята, известно, смеются, проходу не дают, — в полной тишине продолжал меж тем Бурноволоков. — А меня злость берет. И тут решил я, что перво-наперво мне надо кобеля на тот свет спровадить. Не убить, а отравить, скажем. Тогда и груши будут мои. Только где зелья взять такого? Яду, значит. Думал, думал и решил я ему вместо яда иголку с горбушкой хлеба сунуть. Глядишь — и подавится. Так и сделал: взял дома иголку, запрятал ее в мякиш — и к саду. Кобель там, понятно, на своем посту. Бросил ему, а сам бежать. Настала ночь, я снова туда. В полной уверенности, что подавился. Иголка ведь, не что-нибудь. И только я ногу на забор, он — ко мне. Живехонек. И вроде злее стал. Опять еле ноги унес. Но все равно, думаю, сегодня не вышло, завтра выйдет. На другой день я ему уже две иголки, да поздоровее, в хлеб законопатил. И опять то же самое: только я в сад, он тут как тут. Ничего не берет. Едва штаны на заборе не оставил. А все равно не отступаюсь: что ни день, новую иглу ему, а то и два. Мать на меня коситься начала: куда это, мол, иголки деваются, не напасешься. А потом и прятать стала. А я подгляжу и цап-царап. А затем и у дружков стал таскать. Приду к кому, увижу иголку — и в карман. А кобелю опять хоть бы хны. Иголок, поди, сорок в нем, целая швейная мастерская, а он живехонький, на весь хутор заливается, страх на добрых людей нагоняет. Я же чуть не плачу. И тут решил я ему уже не швейную, а шорную иглу подсунуть. Какими хомуты чинят. Специально у конюха спер. Ну, думаю, теперь-то уж он наверняка окочурится. Не иголка ведь, шило. Все кишки насквозь пропорет. И верно, сделал это дело и ночью — к саду. Подошел — тихо. В заборе дырку соорудил — тоже тихо. Сую в нее голову — и тут же он, стервец, точно из-под земли, как хва-аа-тит меня за щеку, аж головешки из глаз посыпались. И молчком почему-то, без рыка. Хоть бы взвизгнул. Зато я голос подал. На том конце хутора, говорят, слыхать было…