Ежи Анджеевский - Пепел и алмаз
Взобравшись на кучу земли, вырытой из могилы, большой, грузный, возвышался он над толпой. С минуту постояв неподвижно, он поднял голову и крикнул:
— Товарищи!
Его сильный, выразительный голос разнесся далеко над толпой.
— Три дня назад, — решительно, немного глуховато, но зычно сказал он, — когда тела их еще не остыли, кто-то из вас спросил меня: до каких же пор будут гибнуть в Польше наши люди? Я тогда не нашелся, что сказать, и спросил: а вас это пугает?
Он говорил медленно, как бы с трудом подыскивая слова, и внимание слушателей было напряжено до предела. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Хелмицкому даже издали была ясно видна грузная фигура Щуки над морем голов. В памяти у него отчетливо запечатлелось его большое, с крупными чертами лицо и тяжелые, полуопущенные веки. Он, даже не глядя, мог представить себе это лицо и опустил глаза. По тоненькому стеблю одуванчика полз жук-бронзовка. Хелмицкий был совершенно спокоен, только устал и хотел спать. Громкий голос Щуки доходил до него, как сквозь сон.
— Товарищи! Кто идет на смерть ради ложных идей, несущих рабство, несправедливость, унижение и насилие, тот недостоин уважения людей и звания человека. Когда произносятся такие священные слова, как героизм, братство и солидарность, мы, прошедшие сквозь тягчайшие испытания последних лет, прежде всего спрашиваем: а во имя чего ты совершил свой геройский подвиг? С кем ты заодно и что ты понимаешь под братством? Ведь иначе пришлось бы поставить знак равенства между героизмом фашистских солдат и борцов за свободу. Мы так не делаем. Все эти годы мы осуждали тех, чьи действия служили насилию и несправедливости, несли гнет и унижение. Мы осуждали отдельных людей во имя спасения человечества, которому грозила гибель. Осуждали беспощадно, платя за это дорогой ценой — миллионами жертв, разрушенными городами и сожженными деревнями, страданиями и муками миллионов. И сегодня, — он на секунду замолчал и твердо докончил, — мы обязаны делать то же самое. Дни нашего врага, врага всего человечества сочтены. Фашистская Германия — позор человечества — в агонии. Война подходит к концу. Но пусть никто из вас не обольщается, что конец войны — это конец борьбы. Борьба за Польшу только начинается! Даже больше: начинается борьба за судьбы мира. Сегодня, завтра, послезавтра каждый из нас может пасть в этой борьбе. Во имя торжества исторической справедливости, во имя уничтожения насилия и эксплуатации на земле и установления такого строя, при котором трудящиеся массы будут творить историю, а личность обретет небывалые силы благодаря взаимной поддержке. Ради победы этих идей мы должны защищать их, с боем прокладывая им дорогу и отметая всех, кто не хочет или не может понять поступательного хода истории. И опять, как все эти годы, борьба, которую придется вести уже с другим врагом, потребует от нас жертв. Но пусть это вас не страшит, товарищи! Мы не одиноки в своей борьбе, как и те, кто пал в ней. Их вера — наша вера, а дело их будет жить в веках. Ибо смерть несет забвение лишь тем, кто в одиночку отстаивает отжившие идеи, враждебные великой и нерушимой исторической правде. История их осудит и предаст забвению. А тех, кто понял величие исторического момента, кто разделил свою веру с товарищами, тех в будущем ждет слава воинов, павших в бою за человека и человечество, за будущее родины и всего мира. Во имя веры в человека и человечество, во имя братства всех людей на земле почтим в лицах наших убитых товарищей борцов за мир и справедливость. Слава им и вечная память!…
Он умолк, но голос его словно еще продолжал звучать. Но вот над застывшей толпой нависла тишина. И Хелмицкий понял, что смысл сказанного Щукой не дошел до него. Он слышал только его голос, а думал о чем-то другом, но о чем, трудно сказать. Он поднял голову и, как в тумане, увидел склоненные знамена.
Свенцкий, который очень торопился и выражал недовольство тем, что похороны затянулись, укатил с кладбища первым, захватив с собой Вейхерта и Павлицкого. Следом за ними на своих машинах уехали Калицкий, полковник Багинский и еще несколько местных начальников. Рабочие покидали кладбище небольшими группками. Два милиционера у ворот наблюдали за порядком. Наконец перед кладбищем осталась только одна машина — джип Подгурского. Он, Щука и Врона уходили последними. Щука о чем-то задумался; у Вроны вид был очень утомленный. Они шли медленно и молча. У ворот Подгурский спросил Щуку:
— Вас в гостиницу отвезти?
Щука остановился.
— Погодите-ка. Где Зеленая улица? Далеко отсюда?
— Порядочно. Предпоследняя улица, не доходя площади Красной Армии. За гимназией Стефана Батория. У вас там дело какое-нибудь?
— Да.
— Значит, нам по пути. А ты к себе? — спросил он Врону.
— К себе, — ответил тот.
Они подошли к машине. Врона влез первым. Щука встал было на подножку, но тут же соскочил. Подгурский вопросительно посмотрел на него.
— Поезжайте, — сказал Щука.
— А вы?
— Я пройдусь пешком.
— Бросьте! Вы же страшно устали.
— Именно поэтому мне и хочется пройтись. И потом, вы не обижайтесь, но я хочу немного побыть один.
Подгурский огорчился.
— А может, поедем все-таки?
Щука с добродушной улыбкой дружески похлопал Подгурского по плечу.
— Джип у вас, конечно, замечательный, но я уж как-нибудь на своих на двоих, хотя одна у меня не совсем того. Ну, пока.
Садясь в машину, Подгурский вспомнил про Косецкого.
— Товарищ Щука! — окликнул он.
Щука остановился.
— Вы не забыли, что во второй половине дня…
— Конечно, нет.
— А что вы решили?
— Там видно будет.
При повороте на Аллею Третьего мая Щуку обогнала машина Подгурского. Он помахал им рукой и в задумчивости медленно пошел дальше. За ним на расстоянии нескольких десятков шагов двинулся Хелмицкий.
Дом № 7 по Зеленой улице оказался четырехэтажным домом с унылым фасадом, во многих местах исковырянным снарядами, позади — длинный двор. Не обнаружив на воротах списка жильцов, Щука стал искать дворника. Лохматый верзила, моргая красными с перепоя глазками, сообщил ему, что пан учитель живет в последнем подъезде на третьем этаже. Середина дома была разрушена бомбой.
Наверх вела деревянная лестница, темная и грязная. Окна лестничной клетки были без рам, штукатурка со стен осыпалась. В нос ударила густая вонь капусты, смешанная с едким запахом мыльных помоев. К двери квартиры Шреттера была прикреплена кнопками визитная карточка.
Щука позвонил раз, потом другой — никто не открывал. Казалось, в квартире никого нет. И только когда он позвонил в третий раз, за дверью послышалось приглушенное, тревожное перешептывание. Наконец испуганный женский голос спросил:
— Кто там?
— Як пану Шреттеру.
За дверью опять замолчали. Слышно было, как кто-то медленно поднимается по лестнице. Вот шаги остановились на площадке второго этажа. За дверью снова зашептались.
— Пан Шреттер дома? — спросил Щука с оттенком раздражения в голосе.
Учителя не было дома.
— А его жена?
— Ушла, — ответил все тот же испуганный голос. — Никого нету дома.
— И сестры пана Шреттера тоже нет?
На этот раз переговоры за дверью длились еще дольше. Это начинало его забавлять.
— Ну, так как же? — дружелюбно спросил он. — Дома она?
— Дома, — послышалось после длительной паузы, — но она лежит.
— Я знаю, — сказал Щука и кивнул головой, словно перед ним был собеседник, который мог его видеть. — Она мне как раз и нужна. Передайте ей, пожалуйста, что я хотел бы получить у нее кое-какие сведения о Равенсбрюке.
— О чем?
— О Равенсбрюке. О лагере в Равенсбрюке.
Очевидно, последние слова внушили доверие, так как после короткого совещания шепотом одна из женщин, шлепая туфлями, заковыляла в глубь квартиры. Ему ничего не оставалось, как примириться со странными порядками этого дома и терпеливо ждать, когда откроют. Впрочем, он не возлагал на это посещение особых надежд и заранее приготовился к новому разочарованию.
На втором этаже открылась дверь, и снизу пахнуло мыльными помоями.
— Вы к кому? — раздался громкий женский голос.
— Ни к кому, — ответил стоявший на лестнице мужчина. — Знакомого жду.
Судя по звукам, доносившимся из квартиры, Щука решил, что теперь ждать недолго. Действительно, в замке проскрежетал дважды повернутый ключ, звякнула цепочка — и дверь открылась.
Он очутился в темной, заставленной разным хламом прихожей. Толстая, приземистая женщина в голубом халате из вылинявшей байки стала извиняться, что ему пришлось так долго ждать. С минуту он терпеливо выслушивал ее объяснения о необходимости соблюдать всяческие меры предосторожности, потом перебил:
— Можно видеть сестру пана учителя?
Она замолчала, не докончив витиеватой фразы, и на квадратном лице ее с обвислыми щеками появилось обиженное выражение.