Александр Проханов - Вознесение : лучшие военные романы
Из полукруглого церковного окна была видна просторная даль с холмами, низинами, замерзшей рекой, кустистыми темными ивами и заваленными снегом отдаленными деревнями, в которых жил, предавался трудам, топил печи, старился и рождался народ. Грешил, мучился, роптал на непосильную жизнь, пил горькую, провожал новобранцев и в краткие часы отдохновения пел в застольях тягучие песни или дремал на печах среди вьюг и звездных ночей.
Отец Дмитрий, бесхитростный деревенский батюшка, любил народ, старался ему посильно помочь. Не понимал, почему так горестно, столетье за столетьем, протекает русская жизнь. Иногда тайно роптал на то, что Бог, сберегая другие народы, награждая их безбедным бытием и достатком, насылает на русских людей, трудолюбивых, терпеливых и добрых, такие напасти. Перебирал в памяти события родной истории и не находил в народе греха и прельщения, за которые можно было карать. Не понимая причины народных страданий, молился перед коричневым образом Богородицы.
Он подошел к иконостасу, держа в руках еловую веточку. Архангел, перед которым он стал, был в глубокой тени, едва светился нимбом и золотыми оконечностями крыльев. Лампада перед ним сумрачно и драгоценно горела. В ее лучах на лике Архангела мерцала малая смоляная слезинка, проступившая вдруг из старой доски.
Отец Дмитрий опустился на колени и, робея перед началом молитвы, устремил свое молитвенное чувство ввысь, вдаль, в бесконечность, туда, где в вечной лазури плескали ангельские крыла. Молясь, старался открыть свое сердце, чтобы молитва исходила не только из разума, из шепчущих губ, из взирающих глаз, но также из бессловесного, раскрытого наподобие цветка сердца.
Он молился о русском воинстве. О самых древних ратях, ходивших походами на Царьград, а позже на Дон и Непрядву, бившихся на ледовом озере. О тех, более поздних, что сражались с ляхами под Смоленском и Псковом, вынося на крепостные стены иконы. О стоявших насмерть под Бородином, а потом празднично вступивших в Париж. Молился о полках, ходивших в Балканский поход под знаменами Белого генерала, и о тех героях, что гибли в Мазурских болотах. Он молился об армии Великой войны, отражавшей немцев на великих полях и реках, развесившей свои красные стяги на дворцах европейских столиц.
Он молился, стараясь представить их несметные ряды в шлемах, кирасах и касках, колыхание их копий, штыков, их хоругви, знамена, штандарты. Но молитвенное чувство было слабым, не достигало ангельских высот. В сердце не было желанной теплоты.
Он молился о русских воеводах и ратниках, о полководцах и ополченцах, о генералах и рядовых. О русских князьях и воителях, просиявших среди святых, и о безвестных воинах германской, японской, Отечественной. О всех, кто сражался на малых войнах, куда их посылала Россия и где они побеждали или несли потери. Он молился о самых древних, как о живых, и о живых, как о тех, кто никогда не умрет. Желал им победы, стойкости, духовного подвига. Желал им братства, равнявшего старшего с младшим, слабого с сильным. Он молился о воинах, оказавшихся в опасной и враждебной Чечне, и просил Господа не ожесточать сердца чеченцев и русских, не разделять народы кровью и ненавистью, не рушить городов, не убивать и не мучить, а набросить на ненавидящие глаза покров, сокрыть друг от друга.
Он возносил молитву, раздвигая своим зовом и чувством твердые преграды, отделявшие сердце от бесконечной лазури. Но слабо теплилось сердце, непроницаем был свод, не пропускал луч лазури.
Тогда он обратился на Архангела, на его склоненную голову, осененную нимбом. На его крылья, в которых еще не успокоился ветер небес. На его голубой плащ, в котором клубился завиток неба. На его легкие, коснувшиеся земли стопы. Молил, чтобы Архангел, принесший Святой Деве дивную несказанную весть, вместе с вестью напомнил Богородице о сыне Гаврюше, замолвил за него свое ангельское слово. И Богородица в своей непочатой любви сбережет сына от всех возможных и невозможных бед, перенесет его через все пространства и земли, через окопы и поля сражения сюда, в родное село, в отчий дом, где на полочке еще стоит деревянная коняшка, которой в детстве играл Гаврюша, а на божнице у иконы лежит крашенное луком яичко с той последней, перед армией, Пасхи, когда все они были вместе.
Он молился о сыне, вспоминая его младенцем в тесной белой кроватке. И мальчиком, рвущим на огороде стрелку зеленого лука. И отроком, хохочущим, плывущим в реке. И юношей, строгим и печальным, с бритой головой среди других новобранцев, грузившихся в военный вагон.
Он молился о сыне и о его товарищах, с кем выпало ему терпеть и служить. О командирах, которые не бросят его и спасут в трудный час. О войске, разбившем свой стан в зимней степи. О всем русском народе, который в своих городах и селах томится в трудах и лишениях в вечном ожидании чуда. И о России, любимой и ненаглядной, которая бесконечна, благодатна, хранима молитвами всех святых, и заступников, и ангелов, и Царицы Небесной, и каждого, допущенного в ней родиться на великие радости и великие испытания.
Он почувствовал, как вдруг жарко расширилось его сердце. Словно сквозь грудь прянули ввысь лучи, и он вознесся сквозь церковные своды. Это Архангел поднял его на своих могучих крылах. И оттуда своим всевидящим оком он узрел сына. Живой сидит на полу разбитого и задымленного дома. Рядом с ним какой-то военный, в бинтах, обнимает его рукой. А над ними женщина в порванном платье с дивным, как на иконе, лицом, заслоняет их от дымного ветра.
Это длилось мгновение. Он опустился на землю под своды вечернего храма. Было сумрачно. Ангел был едва различим. И в свете красной лампады на темном лике мерцала смоляная слезинка.
1997–1998 гг.
Идущие в ночи
В знак неба и идущего в ночи!..
КоранГлава первая
В этот час ранней ночи Грозный напоминал огромную горящую покрышку, ребристую, кипящую жидким гудроном, с черно-красным ядовитым огнем, из которого вырывалась клубами жирная копоть. Ветер гнал в развалины дома запах горелой нефти, кислого ледяного железа, сырого зловонья порванных коммуникаций. В разоренных жилищах, в разбитых подвалах, в черной жиже плавали доски, набрякшие одеяла, убитые собаки и люди. Ленивый пожар соседней пятиэтажки, расстрелянной днем из танков, трепетал в осколке стекла, застрявшего в обгорелой раме. Лейтенант Валерий Пушков, командир мотострелкового взвода, смотрел на эту ломаную стеклянную плоскость, в которой, как в зеркале, отражался изуродованный, в кровоподтеках и ссадинах, город.
Пушков осторожно выставлял в оконный проем край каски, чувствуя височной костью ледяное пространство улицы с размытыми неосвещенными зданиями, в которых, как невидимые живые точки, таились чеченские снайперы. Его глаза туманил тугой ровный ветер, наполненный кристалликами льда, наждачной пылью развалин, металлической пудрой измельченных осколков. Улица, пустая, обставленная белесыми зданиями, пропадала вдали. Запорошенная снегом, была покрыта черными вмятинами, бесформенными глыбами, от которых на снег ложились слабые тени. Напоминала ночную поверхность луны с рябыми кратерами, корявыми скалами, белесой мучнистой пылью. Посреди улицы, близко, лежал убитый чеченец. Его, перебегавшего улицу, настигли две колючие пульсирующие очереди. Держали секунду в своем мерцающем перекрестье. Отпустили, полетев дальше, вдоль дырявых стен. А он, в пятнистом комбинезоне, с черной бородой, упал на снег и лежал весь день, покуда длился бой. И вечер, когда избитые фасады на минуту озарились жестоким латунным солнцем. И в мутных сумерках, когда полетела жесткая, как пескоструй, метель. И теперь, ночью, убитый чеченец лежал на присыпанной снегом улице, под вялым заревом, обведенный едва различимой тьмой. Пушков знал, что за ним придут. Быстрые, как духи, боевики выскользнут из соседних развалин, не касаясь земли, приблизятся к трупу. И тогда посаженный в глубине слухового окна снайпер Еремин разглядит в ночной прицел зеленые водянистые тени, уложит их двумя негромкими выстрелами.
Дом, в котором находился Пушков, и еще два соседних были взяты во время дневного штурма, превращены в рубеж обороны. По крышам сидели снайперы. В проломах стен скрывались дозоры. Во внутренние, недоступные вражеским гранатометчикам дворы была подтянута бронетехника. В глубине квартир и подвалов отдыхали штурмовые группы. Солдаты лежали вповалку на сырых матрасах. Верещали рации. Командиры передавали в батальон конечные цифры потерь. Иногда вспыхивала зажигалка, озаряла нос, вытянутые губы, сжимавшие сигарету. Меркла и в черноте, повторяя уступы лестницы, двигалась вверх малиновая точка.
Соседний, отделенный сквером дом был объектом завтрашнего штурма. Пушков всматривался в орнамент искореженных деревьев, сквозь которые завтра он поведет взвод. Казалось, черные, затянутые в трико танцовщицы воздели худые руки, выгнули острые бедра, запрокинули головы, застыли в наклонах и поворотах на одной ноге. Снаряды и пулеметные очереди, проносясь по скверу, вонзались в кирпич и известку дома, секли деревья, лохматили кору, впивались в глубину стволов. Пушков всматривался в дом, в его темные глазницы, чувствуя среди холода промерзших стен живую теплоту огневых точек, заложенных мешками бойниц, укрытых у фундамента пулеметных и снайперских гнезд. Его мысли были геометричны, как автоматные трассы. Воспроизводили траектории дымных гранат, белые объемы плазмы, секторы обстрела, мертвые зоны. Сквозь переменный, искрящий чертеж, состоящий из множества углов, вершин, биссектрис, он мысленно прокладывал путь, по которому завтра в составе штурмовой группы поведет взвод. Будет кидаться на снег у вывороченных стволов, ставить дымовые завесы, пережидать огневые налеты, вызывать огонь танков, докладывать об убитых и раненых. Он смотрел на сквер, на туманное здание, как на завтрашнее поле боя. Оно вызывало у него отторжение, щемящую, похожую на тоску неприязнь, которые он преодолевал упорной волей, цепкой мыслью, таящейся под сердцем уверенностью — дом будет взят, и к вечеру он, Пушков, станет выглядывать из пролома, рассматривать следующий, продолговатый желто-зеленый дом, означенный на карте как Музей искусств, напичканный огневыми точками, как перезрелый огурец семенами.