Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня - Ирина Ивановна Ирошникова
Подумалось ей сперва, что не в себе человек. Но не было на это похоже. Вел он себя разумно, действовал умело и сноровисто. И тогда подумалось: может, старичок этот знает что-то такое, чего еще они не узнали? Может, даже и так, что за эту ночь, пока они здесь отсиживались, приключилось в мире — такое, что несет и им избавление. Только они не знают. А человек узнал. И заторопился вот побыстрей налаживать жизнь. И с несмелой надеждой окликнула его:
— На дом, что ли, лес отбираешь, дедушка?!
Оглянувшись на ее голос, старик подошел поближе. Окинул их взглядом — застывших, сжавшихся на снегу. И, словно бы ничему не удивившись и не спросив ни о чем, ответил:
— Строиться, однако, придется, дочка! Так уж лучше подготовиться загодя. — Он сказал это так убежденно, что и у нее посветлело в мыслях. И хоть не подтвердилась ее надежда, но что-то очень разумное и естественное, настолько, что казалось — не может оно не сбыться, замаячило впереди.
Видно, то же почувствовала и Валя, потому что шепнула ей:
— Вот же, мама, человек на жизнь нацелился, не на гибель. Что уж так убиваться нам?!
На транспорт, вывозящий партизанские семьи из Белоруссии, Булаховых взяли из лагеря смертников под Витебском, куда поместили их каратели. Оттуда же взяли и семью Королевых: мать, Надежду Ивановну, и троих ее дочерей — старшенькая, Людмила, была уже на собственных ножках, хотя и цеплялась еще за материнскую юбку. А Римма и Шура обе были у матери на руках.
Безлюдову Валентину Ивановну с сыном Аликом и дочерью Людочкой взяли из лагеря под Борисовом. В тот лагерь их перевели из Борисовской городской тюрьмы, где они сидели втроем.
Везли в товарных вагонах: без воды и без пищи. Привезли в город Люблин. До Майданека прогнали пешком. Почти сразу же по прибытии на место старших детей разлучили с матерями, — Валю и Колю Булаховых, в том числе. Куда увели их, никто не знал. Слухи ходили страшные, и матери думали, что им уже не увидеть своих детей…
О первом транспорте партизанских семей, прибывшем в Освенцим, транспорте, в котором были лишь женщины и дети, мне рассказывала Ольга Никитична Клименко, детский врач, сама в то время узница Освенцима. Стерлись, ушли из памяти какие-то детали ее рассказа, весь он словно бы сконцентрировался в одном эпизоде.
Висят над землею тяжелые облака. Порывами налетает ветер, швыряет оземь колкую снежную крупу.
От «брамы» — ворот гонит охрана беспорядочную толпу: дети, женщины… Одна из них вырвалась вперед — куда торопится?! Ветер сбил платок с ее головы, лохматит волосы. Рвет одежду на ней, мешает идти. За юбку держатся двое — малыши! Вцепились, только бы не оторваться. У груди — третий. Она одною рукой прижала его к себе. Другою тянет — приподнять уже не хватает силы — тянет по лужам, по воде, мешочек с бульбой — картошкой. Тянет так, будто в бульбе этой — спасенье. А глаза у нее невидящие, застланы пеленой…
События тех дней остались и в детской памяти — в рассказах детей, теперь уже ставших взрослыми людьми. Записывая эти рассказы, я старалась ничего не утратить в них.
Рассказывает Олег Безлюдов
Когда эшелон наш прибыл в Майданек, нас построили и повели в баню — так нам сказали.
В бане отобрали все вещи. Женщин остригли наголо, Среди женщин было много беременных, в том числе и наша мама, она ожидала Эдика. Потом нас всех стали загонять в комнату без окон, с массивными железными дверьми и таким же железным полом. Перед дверью в эту комнату стояло железное корыто с какой-то маслянистой жидкостью. Всех заставляли окунать в эту жидкость ноги до щиколотки… Немец, стоявший у корыта, все время покрикивал: «Шнель, шнель!» — и добавлял при этом какую-то фразу, в которой мне было понятно слово «швайн» — свинья! Потому что к этому слову я привык в тюрьме. Комната была большая. В ней могло поместиться, думаю, сто — сто пятьдесят человек, если поставить их тесно друг к другу. Так нас и поставили. Захлопнулась наглухо дверь за нами, и мы увидели, что пол стал мягко опускаться вниз одной стороной.
Из щели, что образовалась между стеной и полом, повалил удушливый дым. Полетели оттуда искры, выбилось пламя. Дышать стало трудно. Мы поняли, что никакая это не баня. Что нас — сожгут.
И верно, те, что стояли впереди, стали уже соскальзывать вниз, в огонь.
Страшно кричали женщины…
Мы стояли почти последними, прижавшись к дальней стене, что была напротив той щели. Мама крепко взяла меня за руку, а Людочку подняла зачем-то повыше…
И вдруг пол стал медленно подниматься обратно. Открылась дверь, и нас всех погнали назад из этой комнаты. И немец снова кричал: «Шнель, шнель! Руссише швайн!»
После, уже в бараке, взрослые говорили между собой, что произошла ошибка. Перепутала охрана. В этот день должны были сжигать евреев, эшелон которых прибыл несколько раньше нашего.
Нам выдали полосатую узничную одежду, распределили по баракам. Некоторое время мы были в бараках вместе с матерями. Вместе с ними нас выгоняли на аппель, едва светало. Помню, я плакал. Очень холодно было вскакивать с нар. Очень холодно было стоять на аппеле — часами. Дождь ли, ветер ли, снег ли… Мать держала Людочку на руках, а я, закутавшись в ее юбку, прижимался к ее ногам, чтобы согреться.
На работу нас тоже гоняли вместе с матерями — в бараке оставаться не позволяли. Если матери работали на территории лагеря, мы — ребята, когда темнело, старались тайком пробраться к помойным ямам, куда выбрасывали отбросы из кухни для эсэсманов. Рылись в них, выбирая все, что можно съесть. А пуще всего — картофельные очистки. Ели сырыми. Или сушили, если в бараке топилась печь. Приложишь к печке кусочек картофельной шелухи, и она становится, как сухарик…
Однажды, после аппеля, по бараку разнесся слух, что детей будут отбирать. И правда. Когда в барак принесли бачок с баландой — обед, появились в бараке эсэсманы и ауфзеерки — надзирательницы со стеками в руках.
Я думаю, они неспроста подгадали к обеду. Надеялись, видимо, что раздача пищи явится отвлекающим моментом. Там ведь действовал железный закон: опоздаешь — останешься без еды. Но они плохо знали наших матерей!