Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня - Ирина Ивановна Ирошникова
И Анатолий записал любимую песню Татьянки:
…3 далеких стран вендровный птах
Цо рок, до своих гнязд повраца
И до пшидрожных вежб
Свавольны враца вятр.
Для чего ж ты, от тули длугих лят
Не врацаш и не врацаш…
Эта песня особенно трогала Катю. Казалось Кате, что Татьянка поет это о себе. Поет, потому что сама не знает, где ей быть, куда возвращаться.
Катя видела, что и Татьянке нелегко расставаться с нею… Но…
«Уедет — забудет, — думала Катя. — Она еще девочка! Будет жить, как жила, со своей „мамусей“ в своей Польше. А вот я…»
Не было ей покоя, пока она ничего не знала о дочери. Не будет и теперь, хоть теперь она знает все. И могла б не тревожиться о ней.
И еще одну Татьянкину песню записал на магнитофон Толя. Ласковую и грустную песню о матери.
«Мамо! Слыше твое име» — так она начиналась.
…Последний перед отъездом вечер они провели дома, за столом. Как и в первый день, собрались близкие.
Зашел и корреспондент, тот, что, когда нашлась Зося, первым напечатал в городской газете интервью с Кристиной — разговор по телефону из Оцка.
В интервью этом были такие слова, будто бы сказанные Кристиной: «Я вдвойне счастлива, что Зося будет делить свою любовь между мною и родной матерью!..»
Выпивали. Закусывали. Поднимали тосты: за Кристину, за Катерину Романовну, Зосю. И Зося сказала тост.
— Хочу выпить, — сказала Зося, — за нашу теперь большую семью!
И, подняв свою рюмку, взглянула с тревогой на Кристину. На Катю, Толека, словно ожидая от них поддержки, словно спрашивая с надеждой: «Ведь так это, правда? Верно я говорю?!»
И все, кто сидел за столом, закивали согласно Зосе. И потянулись чокаться с ней, норовя при этом обнять ее, сказать ей что-нибудь доброе, ободряющее.
В тот вечер она была такая милая, Зося. И грустная. И веселая. И, как всегда, застенчивая. И, как никогда, задорная. И словно бы вся лучилась.
Она была такая, что этот самый корреспондент, достаточно уже подвыпивший к тому времени, все повторял восхищенно: «Наша дивчина! Наша!» И, совсем разгулявшись, обратился к Кристине:
— А что, пани, если мы Зосю не отпустим с тобой? Она же наша дивчина!
И хоть ясно было, что слова его ничего не стоят, все увидели, каким несчастным стало лицо Кристины.
Совсем неожиданно для всех она вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась.
Кристину кинулись успокаивать. Ей говорили: это же шутка! Осуждали корреспондента.
Но Кристина по-прежнему рыдала так горько, так безнадежно, что люди недоуменно переглядывались: «Отчего это?!», «Что же с нею такое?!»
Катя стояла бледная, закусив губу. Теперь она видела то, чего не видела раньше.
Теперь она понимала то, чего раньше не понимала, как нелегко далась Кристине эта поездка. Как нелегко и непросто пришлось Кристине в ее, Катином, доме.
Она понимала теперь, что уверенность Кристины была лишь видимостью, выработанной ею для себя, защитной, охранительной. А за этой видимостью скрывала себя настоящая Кристина, неспокойная, несчастливая.
Теперь Катя знала: обе они несчастливы, хоть никто из них не повинен в этом — ни она, ни Кристина. Не повинен никто. И никто не может помочь!
Решительно раздвинув людей, Катя подошла к Кристине. Наклонилась, обняла за плечи: слушай, любая!.. И так как Кристина не откликнулась, она силой оторвала от лица ее руки, повернула к себе залитое слезами лицо Кристины.
— Любенькая моя! Не плачь!.. — Теперь она говорила с ней так, как могла бы говорить со своею Татьянкой. — Любенькая моя, не плачь! Она же с тобой, Зося! Никто ее не отнимет у тебя…
* * *
Я должна была рассказать об этой истории.
Я должна была рассказать об этой истории, потому что никак не могу забыть о ней.
В памяти моей с некоторых пор неотступно возникает одна и та же картина.
Едва различимый в сумерках силуэт женщины. Она сидит, опершись локтями о стол, и, устало уронив голову, слушает, слушает…
Крутится лента магнитофона. Звучит песня. Польская песня, в которой нежно и грустно повторяется слово «мамо».
«Трагедия человечества дробится на множество отдельных человеческих трагедий…» Не помню, кто сказал это.
Я должна была рассказать об одной из таких трагедий. Об истории, в которой нет ни виновных, ни правых. Для которой нет и не может быть ни разрешения, ни конца… Потому что история эта — порождение войны, фашизма. Отодвинувшиеся на десятилетия вперед его последствия.
«Отдаленные результаты» …Существует такой медицинский термин.
…А женщина вновь включает магнитофон. И слушает, слушает…
Эльжуня
Була соби раз Эльжуня,
Умирала сама.
Бо ей ойцец в Освенцими,
На Майданке мама…[8]
© Издательство «Советская Россия», 1974 г.
Я ДОЛЖНА РАССКАЗАТЬ…
«Видя нерешительность эсэсмана[9], Гесс схватил за ноги маленького ребенка и бросил его живым в огонь. Следуя примеру Гесса, другие эсэсманы тоже стали бросать детей живыми в огонь…»
(Процесс Рудольфа Гесса, коменданта лагеря Освенцим. Допрос свидетелей. — Материалы Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений в Польше.)
«Вчера на Кроумлин Роуд убили мою двоюродную сестру… Она шла сказать матери, что выходит замуж. Она умерла не сразу, а лишь в больнице… Сестру хоронят в четверг…»
(Из дневника белфастского школьника. — «Литературная газета» от 5 июля 1972 г.)
«ПРОКУРОР: Где были грудные дети, когда вы начали стрелять в них?!
СВИДЕТЕЛЬ: На руках у матерей».
(Процесс лейтенанта Колли, командовавшего расправой над жителями южновьетнамской деревни Сонгми. Допрос свидетелей. — «Правда» от 5 марта 1971 г.)
«Нет, я не гулял на улице. Я сидел дома, в комнате, вдруг прилетели самолеты, и они бросили на меня две бомбы, но только стена упала, а я крепко прижался в углу…»
(Из рассказа семилетнего вьетнамского мальчика, доставленного в госпиталь после налета американских бомбардировщиков. — «Правда» от 3 октября 1972 г.)
Запрокинуто вверх лицо ребенка. Темные, круглые глаза его доверчиво смотрят ввысь. А оттуда, из высоты, наплывают на детское это лицо тяжелые бомбардировщики. И трассирующие пули роятся вокруг него… Это только фотомонтаж. Из западноберлинской газеты «Вархайт».
Впрочем, то, о чем я пишу здесь, это тоже только монтаж. Сведены воедино записи разных лет — фрагменты событий,