Евгений Березняк - Пароль «Dum spiro…»
— Я ждал этого признания, — заговорил он тихо. — Думается, у вас несколько одностороннее, а поэтому неверное представление о нашей работе. Кто вам сказал, что память разведчика — дар божий? Память, особенно наблюдательность, можно и нужно тренировать, как, скажем, спортсмены тренируют тело. В этом отношении разведчик чем-то сродни ученому, артисту. Я знаю одного народного артиста, очень известного. Сколько монологов пришлось ему выучить за долгую жизнь на сцене! А в школе чаще всего попадало ему за плохую память. Развил. Человек все может, если сильно хочет. Видели, слушали Остужева — Отелло? А ведь он выучил, сыграл свою любимую роль, может быть, самую трудную в мировой драматургии, когда почти полностью потерял слух. А вы говорите — рапорт!
Я смутился и сказал, что с рапортом действительно, кажется, поспешил. И тут же признался, что заочное знакомство с Краковом идет туго.
— Вот что, загляните ко мне завтра. В восемнадцать ноль-ноль. Я постараюсь подобрать для вас кое-какую литературу. Вы ведь историк?
Подбор книг мне сначала показался странным: польский путеводитель, исторический очерк, карта города с немецко-польскими названиями. Во мне заговорил историк, азарт исследователя. Одно дело — просто заучивать трудные, непривычные для уха названия, другое — шаг за шагом открывать для себя старинный Краков.
Неожиданно ловлю себя на том, что названия, которые раньше так не давались мне, теперь прочными кирпичиками укладываются в памяти. Особенно заинтересовали меня Сукеннице, рынок Тандета. Большой рынок — удобнейшее место для встречи со связными. В бурлящей толпе легче при надобности раствориться, исчезнуть.
Далекий, незнакомый город становился все ближе, роднее. Порой мне казалось, что я уже жил в нем, что мне только предстоит возвращение после долгой разлуки.
Невеселое вышло возвращение…
ТАНДЕТА
Машина начала петлять, и я понял, что мы въехали в город. Выходим. Улица Поморская. Краковское гестапо.
Меня ждали. Сразу привели на второй этаж. В комнате следователя, по-видимому специалиста по десантникам, бросились в глаза рации да рюкзаки советского производства. Следователь заметил стальную браслетку. Поморщился. Приказал снять. Предложил сигарету. И вовсе не спешил с допросом. Пригласил к столику. Стал угощать жареным мясом, вермишелью с медом. Он оказался шутником-философом, этот обходительный гестаповец.
— Живая собака, — подмигнул он мне понимающе, — лучше мертвого льва. Не так ли, приятель?
Вел допрос, пересыпая его шутками-прибаутками вроде того, что «игра стоит свеч», что «снявши голову по волосам не плачут» и что некоторые провинциальные следователи (намек на Катовице) разбираются в делах разведки, «как свинья в апельсинах».
Эти русские пословицы на правильном русском языке, почти без акцента, в устах матерого врага звучали обидней, кощунственней самых грязных ругательств и угроз. Он видел во мне послушную, поджимающую хвост собаку, заарканенную настолько, что уже не очень важно, можно ли ей верить целиком или нет.
Следователь позвонил. Внесли темно-синий костюм, выутюженный, очищенный от пятен крови, туфли, кепи, пять тысяч злотых, батареи и сигареты.
— Одевайся, приятель, — и за работу. Пойдешь на рынок и будешь продавать свои часы. Будешь, как это у вас? — подсадной уткой. Ха-ха! И не вздумай, приятель, из пса превратиться в льва. Вмиг схлопочешь пулю.
Одетый, я было уже направился к дверям, уверенный в том, что первый раунд выигран мною, но тут снова раздался насмешливый голос:
— Минуточку, приятель. Кто спешит, тот людей смешит. Вот карта рынка. Покажи, в каком месте у тебя назначена встреча.
Подхожу к столу. Карта-схема. Вроде наших школьных… «немых». Хитрая карта. Без названий.
Затылком ощущаю настороженный, ловящий взгляд следователя, взгляд гончей, идущей по следу.
Так вот на чем задумал поймать!..
Тяну с ответом и словно слышу вкрадчивый, липкий голос: «Давай, давай, голубчик, лезь в капкан».
— Ошибочка, — говорю, — господин следователь: Федот да не тот. Мне, господин следователь, нужна Тандета, а тут карта Главного рынка.
Теперь можно обернуться. Охотничьи огоньки в глазах «весельчака» гаснут.
— М-да… действительно ошибочка. Вот тебе, приятель, Тандета… Значит, здесь? Теперь — марш за работу.
В закрытой машине довезли до почтамта. Переводчик еще раз напомнил напутствие «весельчака», рассказал, как попасть на рынок.
Пришел на место, где продают часы, Очень неудобное для побега: узкий переулок и мало людей. Рядом со мной тут же выросли молодчики — тоже с «Омегами». Куда я — туда и они. Я заломил такую цену, что покупатели один за другим отходили разочарованные. Под вечер меня отвезли в Монтелюпиху[4] — краковскую тюрьму гестапо. Днем — в том же сопровождении — снова на работу. На этот раз мы прошли через весь рынок.
Тандета гудела огромным ульем. Торговались отчаянно. Шум, крик, гам. Все тут продавалось и покупалось: зажигалки и бюстгальтеры, сигареты, иголки (чемодан иголок — и ты миллионер), «квасне млеко» и новые солдатские шинели, порнографические открытки и старинные издания библии в переплетах из телячьей кожи, тончайшие голландские кружева и… тифозные вши, именуемые «сестричками». Мальчишки — местные гавроши — продавали их солдатам маршевых рот. Товар этот пользовался повышенным спросом. Солдаты фюрера нередко предпочитали тифозный барак фронту: высокая температура, обнаружение «сестричек» — спасали от «катюш» и «котлов».
И все это среди островерхих башенок, у старинных лотков, средневековых амбаров с подъемными механизмами. Рынок буквально кишел людьми: горожанами, приезжими гуралями[5], офицерами и солдатами вермахта. В этой толчее, в шуме и гаме, в многоголосом разноязычии — что только не мерещилось мне: налет советской авиации на Краков, акция польских патриотов, суматоха, пьяная свалка. И я тянул время, замедлял шаги, чувствуя затылком неторопливые взгляды, дыхание своих телохранителей.
Нет, дела уж не так плохи. Выше голову, Михайлов. Тут можно попытаться…
Тандета только непосвященному глазу казалась хаотической. Огромный улей делился на соты: обувные и зажигалочные, дамской одежды и мужской, соты валютные, где, словно в руках фокусников, мелькали марки, доллары, фунты.
А вот и «наша» улочка. Достаю свою «Омегу». Ходим с провожатыми, будто привязанные друг к другу: никак не оторваться. Под конец дня подошел ко мне какой-то мужчина. Потоптался, спросил (я даже вздрогнул от звуков родной речи):
— Эвакуированный?
— Да.
— Откуда, земляче?
Вопросы напоминали пароль, и мои телохранители насторожились. Хотелось крикнуть: «Сгинь, исчезни! Ведь это я, я тебя выдумал!»
У меня все внутри заныло. А что, если наш человек, что, если поймается на мнимой подсадной утке? Но часы выторговывать «земляк» не стал. Отошел. И снова — никакой возможности бежать.
ПОБЕГ
Честно говоря, я уже начал терять веру. В моем распоряжении оставался один день. Я понял, что допустил серьезную ошибку, ограничив таким коротким сроком время мнимой встречи. Гестаповцы нервничают, начинают подозревать, что все это игра. Третью ночь в Монтелюпихе спал плохо. Все думал, как быть. Может, сознаться, что для встречи намечены резервные числа, на случай, если резидент не сможет явиться вовремя?
Не выйдет. Следователь не глуп и вряд ли станет глотать подобную наживку. Он из тех, кто мягко стелет, да жестко спать. Догадается, что его водят за нос, и — прощай, последний шанс.
Последний шанс…
Сколько хороших людей прошло до меня через эту камеру-одиночку. Многие из них оставили на стенах свои имена, надежды, последний шанс и последнее «прощай».
Скоро утро. Тусклый свет пробивается сквозь зарешеченное окошко, падает на стены, сверху донизу исцарапанные, исписанные огрызками карандашей.
Различаю отдельные слова, строки:
«Hex жие вольносьць!»
«Прощай, Родина! Иван Киевский».
Мысленно пишу и я: «Родину не предал. Василь Днепропетровский». Придут наши, прочитают, поймут. Нет, ни слова… Не имею права.
А это что? Латынь? «Dulce est pro patria mori…» — «Смерть за Отечество». Нет, не так. «Сладко умирать за Отечество». Вот когда пригодились львовские уроки… Был у меня там друг-полиглот, большой знаток и страстный пропагандист латыни. Не зря называл он ее чеканной и мудрой.
Совсем свежая надпись: «Dum spiro — spero!» — «Пока дышу — надеюсь!»
Сотни раз слышал я во Львове эти слова из уст моего друга, польского коммуниста. Но только здесь, в этой проклятой камере, по-настоящему понимаю их глубинный смысл. Без надежды, без веры в дело, которому ты служишь, жизнь не нужна. А ты веришь в великое дело своей Отчизны! Итак, пока живешь — борись! До последнего вздоха! «Dum spiro…».