Олег Смирнов - Июнь
Мыслей было не столь уж много: этот не состоявшийся покамест отпуск всколыхнул давнее, доармейское, сугубо мирное. Так хочется повидаться с ним, полузабытым! Далеко оно, прошлое, и по расстоянию — аж в Малоярославце, и по времени — почти три года миновало. Ну да осенью увольняться в запас. Где-нибудь в октябре так или иначе — до дому, а вот, поди ж ты, тянет сейчас, в июне, тянет до зарезу. Не терпится сказать Вале то, что нужно было сказать, когда уходил в армию. Не черкануть ли ей обо всем? Завтра черканет. Нетерпеливый стал какой-то, невыдержанный. Дал себе слово жениться после службы — выполняй. Не вихляйся.
Притопал запыхавшийся Карпухин, вручил Дудареву балалайку, поплевал на руки, потер ими, как с мороза — дескать, работнем, — и развел мехи:
— Что будем исполнять, товарищ старшина?
— «Трех танкистов», — сказал Кульбицкий. Карпухин вопросительно взглянул на старшину, тот сказал:
— Поскольку замполитрука — заглавный солист, он выбирает репертуар.
— Внимание! — сказал Кульбицкий. — Приготовились! Начали: три-четыре…
Баян, гитара и балалайка разом грянули вступление, и Кульбицкий запел:
Над границей тучи ходят хмуро,Край суровый тишиной объят,У высоких берегов АмураЧасовые Родины стоят.
И все в беседке, кроме Бурова, подхватили:
У высоких берегов АмураЧасовые Родины стоят.
Кульбицкий не повторял припев вместе со всеми, он пощипывал струны, облизывал, покусывал губы, и выждав срок, откидывал голову, перекатывал острый кадык, звенел-разливался, будто Лемешев.
В саду светились подбеленные известкой стволы, подрагивали ветки: яблоневые — с завязью, вишневые — с плодами, кое-где обобранными. В перекрестии ветвей — луна: словно в темном небе вырезали круглую дыру, из которой хлынул голубоватый поток. Почему-то чудилось, что и песня имеет цвет — голубой. Вырываясь из беседки, она смещалась к проселку, к луговинам, к Бугу.
Три танкиста, три веселых друга,Экипаж машины боевой, —
пропели хором. Карпухин развел и свел мехи, Кульбицкий с Дударевым прижали струны ладонями, и в наступившей тишине из-за Буга, приглушенные расстоянием, донеслись аплодисменты. Это с германской заставы, как раз напротив. Отсюда, попрямей, метров двести. Германские пограничники хлопают — значит, понравилось?
А что, ребята пели с душой, может пронять. Не звери же они, соседи-то?
— Таланты и поклонники! — Кульбицкий усмехнулся. — Поем «Катюшу». Для себя, не для них.
Напрягая жилы на лбу и шее, он пропел:
Расцветали яблони и груши,Поплыли туманы над рекой.Выходила на берег Катюша,На высокий берег, на крутой.
И опять братва подхватила припев: «Выходила на берег Катюша, на высокий берег, на крутой», — и опять Кульбицкий, дождавшись своего череда, пропел: «Выходила, песню заводила про степного сизого орла, про того, которого любила, про того, чьи письма берегла». И Буров незаметно для себя стал подпевать.
Потом пели «Песню о Родине» и «Москву майскую», и Буров тоже подпевал, и после каждой песни на польском берегу хлопали в ладоши. А когда Кульбицкий один спел «Синий платочек», немцы захлопали еще пуще, и кто-то из них пустился наигрывать этот мотив на губной гармонике. Прямо-таки совместный концерт, дружба народов. Дружба не дружба, но пакт-то о ненападении подписан, его надо выполнять.
— Не приемлю этих аплодисментов, — сказал Кульбицкий. — Ив принципе фашистов этих не приемлю, дьявол их унеси.
— Пакостники! — согласился Дударев. — Кровушки нам сколько попортили.
— И еще попортят!
— Да ну их к ляду! — сказал Дударев. — Исполни, Петро, на бис «Синий платочек».
— Не хочется.
— Мы не гордые, сами исполним. — Дударев затянул, но сразу оборвал.
Голос у старшины Дударева — не из лучших. Сипит, ровно заигранная пластинка, нету таланта, как у Петра.
— Да, у замполитрука талант, — сказал Лазебников. — Ему учиться бы…
— В этом году отслужу, подаюсь в консерваторию. На худой конец — в музыкальное училище.
— А я учился в художественном училище, — сказал Лазебников. — Со второго курса забрали…
— Работники искусств! — сказал старшина. — Ты заделаешься академиком живописи, ты запоешь в Большом театре. А я буду лейтенантом погранвойск. Хватит трубить срочную и сверхсрочную, в этом году еду в Саратовское училище НКВД!
— Его заканчивали начальник заставы и политрук, — сказал Шмагин.
— И я закончу!
«А что я планую? — подумал Буров. — Учиться никуда не поеду, вернусь в Малоярославец, в вагоноремонтное депо, к токарному станочку, обженюсь с Валей».
От ворот подошел политрук Завьялов, в брезентовом плаще и сапогах, заляпанных грязью: притомился, проверял наряды на границе, а к баньке — без опозданий. Политрук рус, костист, широкоскул, и когда улыбается, то лицо делается еще шире. Он улыбнулся и спросил:
— Без меня пели?
— Без вас, — сказал Дударев, как бы извиняясь.
— Тогда дайте закурить!
И к Завьялову потянулось несколько рук. Он взял папироску у Дударева, прикурил от спички Шмагина, пыхнул дымком.
— С легким паром, хлопцы! Всласть побанились?
Кто говорил «спасибо», кто говорил «всласть», «мирово», а политрук слушал, хитровато сощурившись, и Буров расценивал этот прищур так: вы-то откушали банных радостей, мне же они еще только предстоят, кто кому позавидует?
Кульбицкий вытащил плоские карманные часы на ремешке, щелкнул крышкой.
— Ого, скоро отбой.
— Пора, пора. — Дударев встал, одернул гимнастерку. Политрук сказал:
— Кто заступает в наряд, помните: обстановка на участке сложная, службу нести что надо!
— Постараемся, — сказал Шмагин. — За нами не пропадет.
Буров так и не проронил за вечер ни слова. Даже подпевая, не произносил слов, просто мурлыкал мотивчик. Зато с собой, мысленно, поговорил вдоволь.
В сенях казармы, у стропилины, он разглядел ласточкино гнездо: птенцов не видать, спят, а днем высовываются, пищат, когда родители прилетают с букашками, — забавные птахи. Папаша с мамашей пачкают пол пометом, старшина ругается: «Лукьяны!» Буров меняет га зетку на полу. Надобно перед нарядом сменить. И курнуть, пожалуй.
Слышно, как в казарме собираются в наряд, кто-то громыхает табуреткой, кто-то бубнит, Шмагин явственно произносит: «Согласен! Как выражается моя бабушка, лучше быть здоровым, но богатым, чем бедным да больным!» Курнем — и засобираемся.
2
В канцелярии, как и в столовой, на стене тикали ходики. Рядом висела черная бумажная тарелка репродуктора: молчок, выключен. Начальник заставы сидел за столом — по одну его руку стеклянный шкаф с литературой, по другую сейф, — что-то записывал в пограничную книгу. Увидев вошедших, вышел из-за стола, затянутый в портупею, ноги чуть кривоваты по-кавалерийски. С секунду рассматривал пограничников. Покашлял. Сказал:
— Титаренко, ручной пулеметчик, заболел. Лишних людей нет, пойдете без Титаренко. Ясно?
— Ясно, товарищ лейтенант, — ответил Буров.
— Ясно, товарищ лейтенант, — помедлив, повторил Карпухин.
— Я звонил соседу, на фланге у него усиленный наряд с пулеметом, в случае чего будете взаимодействовать. Держитесь собранно, начеку, не забывайте, на что нас ориентирует обстановка, все может приключиться…
На дворе они зарядили оружие, взяли на ремень, дежурный сказал:
— Благополучной службы, хлопцы!
— Того же и тебе, — сказал Карпухин.
Буров не отозвался, ушел вперед. Вдоль забора — прямоугольник клумбы, источавший тонкий аромат: нынче днем впервые раскрылись бутоны роз, их выхаживали Надя и Марина, пособляли политрук со старшиной Дударевым. На ночь розы свернули лепестки, но аромат как бы парит над клумбой.
Идти предстояло на стык, до старой, заброшенной мельницы. Четыре километра: полтора часа ходьбы туда — полтора обратно, если без происшествий. Остальные пять часов в секрете. К завтраку будут на заставе. Позавтракают — и отдыхать.
Заетава осталась позади, за соснами. Справа, окружив сельскую площадь с костелом посредине, хоронились в яблоневых и вишневых садочках раскиданные по буграм приземистые, подслеповатые хаты. Меж буграми пруд: мостки, с которых бабы стирают белье, у берега из воды торчит бревно, словно крокодил высунулся. На проселке — пыль по щиколотки. Свернули с проселка — песок. По насыпи обогнули ильмень — он пахнул низменностью, влагой, полусгнившими камышами и тростником. Дальше уже суглинок, так и будет чередоваться до мельницы: песок, суглинок, а то и болотная жижа. И деревья будут чередоваться: то вербы, то буки, то ольховник, то соснячок, то дубняк.