Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] - Григорий Яковлевич Бакланов
Интендантский майор, узнав, почувствовал себя оскорбленным. Потом предостерег:
– Вы справку возьмите, что были ранены, без справки не уезжайте. После войны каждая бумажка понадобится, а вы ничего не сможете доказать.
Беличенко засовывал в вещевой мешок бритву, мыло, пару белья, поглядывал на майора весело: «Все ты предусмотрел, все ты заготовил… И жена у тебя умная женщина…» Он никак не мог вспомнить, за что все эти дни ненавидел майора.
Одетый в дорогу, он зашел проститься с ребятами. Его койку в палате уже застлали свежими простынями, раненые в байковых халатах, вытертых и вылинявших от многих стирок, обедали за длинным столом и говорили об ужине, которым только и утешались за обедом; в ужин утешение было еще проще: что не доел – доспишь.
Увидев Беличенко, обступили его, жали руки, завидовали.
В коридоре ему попались навстречу санитары с носилками. Они несли из перевязочной бледного человека в свежих бинтах – на его освободившуюся койку: свято место пусто не бывает.
В тот же вечер, в час, когда палата спала в тепле и темноте и только матовые дверные стекла освещались из коридора, Беличенко в ожидании попутной машины стоял у обочины дороги на замерзшей грязи. Над головой небо тревожно озарялось прожекторами. Дул резкий ветер, и рана, с которой сняли бинты, зябла под шинелью, но впервые за это время на душе было спокойно.
…Вот ты и вернулся, Сашко Беличенко, в свой полк. Здесь у тебя все: и дом, и рубеж твой, и товарищи. Растроганный, смотрел он в их веселые, немного пьяные лица.
Поблизости от него сидит новый командир огневого взвода Назаров, мальчишка совсем. Он прислан в батарею, когда Беличенко был в госпитале.
– …Такая, понимаете, досада, – жалуется Назаров своему соседу, пехотному капитану. – Как раз наш выпуск и еще два перед ним попали под приказ. Если бы я месяцев на восемь раньше поступил, так я бы тоже вышел лейтенантом. А теперь вот только с одной звездочкой. И главное, война кончается.
На лице его такое искреннее огорчение, что трудно не посочувствовать. И сосед сочувственно улыбается, а в то же время следит глазами за кружкой, постепенно приближающейся к нему. Он из тех умудренных жизнью спокойных людей, что на войне далеко вперед не загадывают, за столом про войну и про бои не рассказывают и вообще больше слушают, чем говорят. Он изредка встречается с Беличенко глазами, и, хотя видятся они сегодня впервые, хорошо понимают друг друга.
– Сашко! – через стол кричит Богачев. – Слыхал, как на Втором Белорусском фронте даванули немцев? За четыре дня боев – сто километров по фронту и сорок в глубину. Дают прикурить! На Первом Белорусском Варшава взята. Вон где главный удар наносится. А мы тут засели в низине у Балатона, и победу и славу просидим здесь.
Беличенко только улыбнулся ему. Что бы ни ждало впереди, каким бы ни был завтрашний день, он рад, что вернулся и этот день встретит с товарищами.
Тем временем танкист с темным при свечах лицом негромко говорил Богачеву:
– Воюем с тобой, лейтенант, а кому-то придется все это по истории заучивать. Когда, спросят, была Будапештская битва? Не знаешь? Садись, двойка!.. Я в школе терпеть не мог даты заучивать, вечно за них двойки хватал.
Глаза его из-под бровей странно блестят, издали – как будто смеются. Поболтав вино в кружке – орден на дне зазвенел о стекло, – глядя на него, танкист сказал:
– Друга у меня две недели назад перерезало. Башней. Вот так. – Он поставил кружку, ребром ладони провел поперек груди. – Поднялся он пушку зарядить, а тут как раз снаряд. Башню как сдуло. Вот с тех пор на самоходке воюю. А то уж начал бояться под броней в атаку ходить.
Богачев глянул на его коричневую щеку, на рубцы, стянувшие глянцевитую кожицу. Танкист перехватил этот взгляд, и губы его поежились усмешкой. Он кивнул головой в сторону Беличенко и Тони:
– Жена?
Богачев пьяно захохотал, обнажая крупные зубы:
– Жена не жена, а зря, парень, подметки собьешь.
Танкист оперся спиной о стенку землянки, глядя на Тоню, запел:
Теплый ветер дует, развезло дороги,
И на Южном фронте оттепель опять,
Тает снег в Ростове, тает в Таганроге,
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…
Лицо его побледнело, шея напряглась. И разговоры в землянке смолкли. Нестройно, постепенно налаживаясь, голоса подхватывали песню. Она рассказывала о пережитом, и чувство дружества и тепла с особенной силой возникало между людьми, поющими ее.
Стали воспоминанием и Ростов, и Таганрог, и оттепель на Южном фронте, и друзья, навеки оставшиеся там. Станут воспоминанием и эти дни. И когда-нибудь те, кто останется жить, вспомнят эту землянку под венгерским городом Секешфехерваром и друзей, что пели с ними вместе.
Об огнях-пожарищах,
О друзьях-товарищах
Где-нибудь, когда-нибудь
Мы будем говорить…
В жизни младшего лейтенанта Назарова, присланного командиром огневого взвода в батарею Беличенко, еще не было боев-пожарищ. Всего три недели назад он выехал из училища. Туда на его имя до сих пор идут письма от сестры и мамы.
Перед выпуском знакомая девушка Шура подарила ему к гимнастерке одиннадцать золотых пуговиц – большая ценность по военному времени. Шура сама пришила их, сама сузила на машинке просторную в плечах гимнастерку.
Назаров в это время сидел рядом в казенной нательной рубашке с клеймом и следил сбоку за ее руками. Правда, пуговицы оказались с гербами, и один курсант сказал, что они милицейские, но все ж это было лучше, чем пришивать простые – железные. По крайней мере, было с чем явиться в полк.
А вот сейчас, в землянке, ему почему-то стыдно и этих своих золотых пуговиц, и ушитой в плечах гимнастерки, и всего себя, такого новенького, только что выпущенного.
«Конечно, они могут так петь, – думает он, заражаясь чужим волнением, – но я тоже докажу им…»
Он не привык к вину и теперь, выпив, чувствует себя кем-то обиженным, ему грустно и хочется, чтобы случилось что-то особенное, быть может, прорвались бы немцы, тогда он доказал бы всем – и Беличенко, и Тоне в особенности, – что он достоин их…
Разошлись за полночь. Прощаясь с пехотным капитаном, Беличенко задержал его