Кронштадт - Евгений Львович Войскунский
От соседки слышала Александра Ивановна про горчицу: получаются, дескать, из нее лепешки, смотреть противно, есть тошно, а зато — сытно. Было у Александры Ивановны припрятано граммов двести чечевицы — на самый черный день, чернее которого не бывает. Сегодня подумала было: вот он, наступил, до 10 декабря еще целых три дня, а в доме пусто, хоть шаром покати. Утром, отправляя Василия и Надю на работу, напоила их чаем с последнею конфетой «пралине́», с собой дала по ломтику хлеба — и все. Соврала Василию, что и себе корку оставила.
Уж совсем было решилась пакетик с чечевицей извлечь из загашника, да что-то рука не поднималась. Не шла рука, будто объятая предчувствием еще худших дней. Между тем наступал вечер, на улице стемнело по-зимнему рано, скоро придут с работы Василий с Надей.
Александра Ивановна разожгла на кухне плиту, поставила чайник с водой и задула керосиновую лампу. Керосин где теперь достанешь, последние остатки догорают, — а из плиты хоть и неровный, а свет. Более не колеблясь, вынула из пустого шкафчика картонную коробку с горчицей и высыпала в тазик. Налила кипятку, добавила — не с соседкиных слов, а по собственному разумению — щепотку ячменного кофе, завалявшегося на Лизиной половине кухни, растерла, размешала. Получился вязкий, цвета грязи комок.
Как раз когда шлепнула на горячую сковороду первую оладью, раздались в коридоре шаги. Что-то не похожи на Надины — не быстрые. И на Василия не похоже.
— Что это? — спросила Надя, войдя. От нее уличным холодом пахнуло, морозом.
— Да так, — не оборачиваясь, ответила Александра Ивановна, — вроде оладий. Отец тоже пришел?
— Нет. Он сказал, работы много, позже придет.
Надя пошла к двери, и Александра Ивановна подумала, что таких вот шаркающих шагов у Нади никогда прежде не замечала. Теплая суконная юбка, что сама она для Нади сшила, показалась ей обвисшей, а при последней примерке ведь как туго обтягивала.
С горькими мыслями женщине совладать нетрудно, если стоишь у плиты и печешь лепешки. Но если «теста» всего-то на пять «оладий»?
Отодвинув сковороду с огня, Александра Ивановна экономно подкинула дров в красный зев плиты и долила чайник.
Чаю в доме не было ни крошки, уже с месяц пили кипяток, а Василий приспособился пить с ломтиком хлеба, крупно посыпанным солью. «Доходчивей получается», — говорил он.
Тихо было в доме и темно, только поленца в плите потрескивали. От тишины этой и темноты Александру Ивановну охватило вдруг тревожное чувство. Лучиной зажгла керосиновую лампу и, неся скудный кружок света, вошла в комнату.
Надя у себя за загородкой лежала на кровати, свернувшись клубком. Александра Ивановна поставила лампу на край столика и присела к дочери на кровать.
— Попросить тебя хочу, Надя, — сказала она, сидя прямо и неподвижно. — Отца одного не оставляй, слаб он очень.
— Не могу же я весь день за ним…
— Само собой. Я говорю: как работу кончаешь, заходи за отцом, и вместе домой приходите.
Надя кивнула.
— Сегодня в «квадрате», — сказала она после паузы, — возле кочегарки поскользнулся слесарь один… Сидоренко… упал и лежит. Стали поднимать его из сугроба, а он мертвый…
— Мужчины хуже голод переносят. — Александра Ивановна покачала головой. Опять ей вспомнилась Надина шаркающая походка. — Надюша, — сказала тихо, — ну а ты-то как?
От необычно мягкого ее тона что-то дрогнуло у Нади на лице.
— Что я? Как все, так и я… — то ли со слабым вздохом, то ли с потаенным стоном ответила Надя еле слышно.
Александра Ивановна медленно нагнулась над ней, в глаза всмотрелась:
— Не поддавайся, доченька, душу себе не трави. Ты молоденькая, все еще у тебя впереди…
— Что впереди? Все у меня позади… — Надя вдруг приподнялась порывисто, обхватила шею матери, щекой к щеке прижалась. — Молодость свою мне жалко, мама.
— Не надо так, не надо, Надюша, — гладила Александра Ивановна ее по русым, слабым светом пронизанным волосам. — Кончится ведь все это… Вон уже их от Москвы отогнали, скоро и здесь, у нас…
Она почувствовала — щека стала мокрой.
— Хотела я из Кронштадта уехать, — всхлипывая, говорила Надя. — Олина тетка в Харьков нас звала… Да все равно куда, лишь бы уехать, уехать…
— Что ты заладила, чем тебе плох Кронштадт? Мы с отцом всю жизнь тут живем и не жалуемся.
— Вы и не хотели другой жизни…
— Да тебе-то какая нужна?
Надя молча плакала.
— Сама не знаешь, чего хочешь. — Александра Ивановна вытерла ей платком глаза. — Девушке, как ты, молоденькой, неопытной, лучше быть на глазах у родителей. Но мы с отцом согласились отпустить тебя в Ленинград. Если б не война, так бы оно и было — поступила бы на врача учиться. Кого ж, кроме Гитлера, винить, что война всю жизнь перевернула?
В лампе затрещало, колыхнулся желтый язычок, по стене заходили тени от двух обнявшихся фигур.
— Надюша, я ведь понимаю, — тихо, но внятно звучал голос женщины. — Война жестокая, людей не щадит… вот и Виктора не пощадила. Но жить-то надо… Когда мой отец в девятнадцатом погиб, мне жить не хотелось, я очень отца любила…
— Знаю, мама.
— Ну вот. Работа всякое горе одолеет. Ты, может, чего-то для себя особенного ждала… бывает это у девушек… Но жизнь всегда-то проще. Не по-писанному, не по-задуманному идет, а — сама по себе.
Надя выпрямилась. Спустила ноги с кровати. Сказала, вздохнув:
— Пусть как ты говоришь — само по себе все идет.
Александра Ивановна взяла лампу и пошла на кухню. В темном коридоре скользнул слабый свет по запертой шумихинской двери. Да, сама по себе жизнь идет… Не пописанному…
Тот далекий февральский день 1934 года для Саши Чернышевой начался хорошо. Она в завкоме Морского завода тогда работала, ведала социалистическим соревнованием. Утром, не заходя в завком, побежала Саша в Константиновский док, где третий день стоял ледокол «Красин». Василий еще раньше ушел из дому, и теперь Саша, быстрым шагом идя по стенке дока, увидела его на нижнем этаже лесов, что облепили округлый борт «Красина» — черный выше ватерлинии и грязно-красный — ниже.
Василий, в ватнике и ватных штанах, заправленных в сапоги, в мичманке своей неизменной, кричал на кого-то из клепальщиков, руками размахивал, потом побежал, громко топая по доске, схватил пневматический молоток, пощупал шланг. Его подручный вставил в отверстие горячую заклепку, удерживая клиновой поддержкой, а Василий нацелился на ее головку молотком. Фыркнув паром, ровно в восемь загудел заводской гудок, и с первой же его басовой нотой застрекотал молоток у Василия в руках, расплющивая заклепку по корпусу ледокола.
Ну,