Семён Борзунов - С пером и автоматом
Среднего — пока жили под одной крышей одной большой семьей. Со стороны тогда казалось: живут Алексеевы (Хохловы — по-уличному), видать, неплохо, коль во дворе у них две лошади, один жеребенок, корова, две телки, десятка полтора овец и не так уж мало прочей живности. Забывалось при этом, что все это богатство приходилось без малого на два десятка ртов, к тому же три молодые женщины (мать Михаила Николаевича, тетка Дарья и тетка Феня) почти каждый год пополняли дом Алексеевых новым едоком. В конце или же — скорее всего так — в середине 20-х годов огромная семья Алексеевых разделилась на три семьи.
— И вот во дворе каждой из этих трех семей, — с юмором говорит Михаил Николаевич, — оказалось весьма жидковато в смысле конского ржания и коровьего мыка…
Теперь к слову «середняк» против имени отца будущего писателя — Алексеева Николая Михайловича — во всех сельсоветских списках непременно добавлялся эпитет «маломощный»,
— Этот эпитет, — снова с юморком, как о чем-то давнем и невозвратимом, говорит Михаил Николаевич, — оказался впоследствии спасительным для нас: не будь этого определения, могли бы, под горячую руку тридцатого года, оказаться и на Соловках, либо еще в каких-нибудь отдаленных местах.
И когда Алексеевы жили общей семьей, и когда разделились, самым дорогим для Михаила человеком (после матери, конечно) был дед Михаил Николаевич Алексеев. Он был старшим в доме. Миша же — самым младшим. Они были тезки и очень любили друг друга. Когда много-много лет спустя Михаил Алексеев писал свой роман «Вишневый омут», то своего главного героя Михаила Аверьяновича Харламова почти в точности списывал с деда своего. Боясь, как бы всепонимающие критики не обвинили автора в «лакировке», в «приукрашивании», в «идеализации» и во всех других подобных грехах, Михаил Николаевич мучительно напрягал свою память, чтобы отыскать дедову «изнанку», обнаружить на ней темные пятна, и, не найдя, плюнул на все предосторожности: стад писать его таким, каким помнил.
— Может быть, — с иронией, словно перелистывая прочитанные страницы, вспоминает Михаил Николаевич, — будь я постарше в ту далекую пору, то и отыскал бы в своем прародителе нечто, уравновешивающее его слишком очевидные добрые начала, но я был мальчишка, и ежели видел, что передо мной человек во всех отношениях хороший, зачем же я должен был думать, что он, этот человек, может быть еще и плохим?
Деду Михаилу, а точнее сказать, его матери, прабабушке Михаила Николаевича — Анастасии, обязаны Алексеевы прозвищем «Хохловы», на долгие времена заменившем для односельчан подлинную фамилию Алексеевых. Прабабушку все звали не иначе как Настасья Хохлушка, а всех других — хохлята. Когда прабабушка не была еще прабабушкой, а просто Настенькой, семнадцатилетней девчушкой, прадед Михаила Николаевича, участник Крымской кампании, отслуживший в царской армии без малого двадцать пять лет, буквально выкрал ее (с согласия, разумеется) у какой-то помещицы не то Харьковской, не то Полтавской губернии, где Настенька была дворовой девчонкой, и привез к себе на Саратовщину.
— Так-то вот и пошел наш род, — с удовлетворением заключает Михаил Николаевич. — Фамилия вроде определенно русская, а в жилах где-то струится частица крови и украинской. Через эту Хохлушку пришли в наш дом украинские песни и украинская еда. Добавлю еще — и поголовная любовь к природе, в первую очередь — к садам. С прабабушки и с деда началось в селе Монастырском повальное увлечение садами, или, как сказали бы теперь, садоводством. Дедушкин сад — это был для нас, детей, мир почти волшебный. Мы росли в этом мире. И гибель сада в 30-х годах — незаживающая, саднящая рана в моем сердце. Как это произошло, в подробностях рассказано в помянутом уже мною романе «Вишневый омут».
В двадцать седьмом, почти на девятом году от роду, Миша Алексеев пошел в школу. При записи в школьный журнал Марья Ивановна, учительница, некогда учившая еще Мишиного отца, спросила:
— Где родился?
Поскольку Миша был наслышан об этом и от матери, и от старших братьев и сестры, то сейчас же и ответил:
— На бабушкиной печке.
Стоявшие рядом великовозрастные ученики хохотнули. Марья Ивановна промолчала, лишь губы ее слегка покривились. Почтя смех ребят за выражение недоверия к сказанному, Миша было пустился в подробности, но старая учительница осторожно остановила его:
— Ладно. Завтра приходи в школу.
Ходил Миша вместе со средним братом Алексеем, который с наукой никак не мог найти общего языка. По причине этой ему почти в каждом классе приходилось задерживаться на один лишний год. Так что на третью или четвертую зиму младший брат настиг Алексея и оказался в одном с ним классе. С той поры дела Михаила на уроках существенно осложнились. Теперь он обязан был не только отвечать на вопросы, декламировать стихи, но еще и подсказывать брату, у которого особенно худо было с заучиванием стихов.
— Твердит, твердит дома, — с грустью вспоминает Михаил Николаевич, — а как только подымет его Марья Ивановна, тотчас же все и забудет. Стоит, бедняга, уши и щеки горят жарким пламенем, делает мне отчаянные знаки, чтобы подсказывал (я сидел на парте позади брата). Рискуя быть изгнанным из класса, я подсказывал, но толку было мало: Алексей, не расслышав как следует, перевирал все безбожно. Марья Ивановна какое-то время грустно глядела на него, сокрушенно вздыхала и все-таки ставила «неуд». С грехом пополам дотащился мой братец до четвертого класса — на том и поставил точку. Впрочем, и самый старший брат, Александр, дальше четвертого не продвинулся, так же как и сестра Анастасия.
Но тут были уже другие причины: у родителей не хватило сил учить всех разом — нужно было работать на поле. Ко всему прибавились нелады в доме. Давняя, застарелая обида отца Михаила Николаевича на свою жену почему-то обострилась, ссоры участились, хозяйство, которому отец почти не уделял никакого внимания, на глазах у односельчан приходило в упадок. Трудолюбивая до крайности, мать Михаила Николаевича Ефросинья Ильинична старалась изо всех сил, чтобы как-то поправить дело, но проку от ее забот-хлопот было немного. Старая лошадь по кличке Карюха (та самая Карюха, о которой Михаил Николаевич создал одноименную повесть) постарела еще больше. Жеребенка, который мог бы сменить ее, зарезали волки. С горя и отец и мать Михаила чуть было не наложили на себя руки. Сестра, чтобы облегчить малость положение семьи, уехала в город.
— Колхоз, как ни боялась его наша богомольная и совершенно безграмотная мать, — утверждает Михаил Николаевич, — был выходом из тупика, в который зашла наша семья. Отец записал нас всех в артель одними из первых на селе.
Карюху глава семьи отводил на общественный двор ночью, чтобы не слышала жена. А она все-таки услышала и всполошила весь дом истошным воплем. «Не дам! Не дам!!!» — кричала она, выскочив в одной исподней во двор. В ответ слышалась матерщина… Вернулась в избу, грохнулась на кровать и проплакала до утра…
То было в тридцатом переломном году. В деревнях рушились старые порядки, уступая место новым, социалистическим. Процесс этот был медленным и мучительным. То там, то здесь возникали настоящие баталии. Подняли головы церковники, кулаки и другие антисоветские элементы. Людей пугали колхозами, в которых, мол, все будет обобществлено — скот, свиньи, птица и всякая прочая живность. Что люди будто бы будут спать под одним одеялом, питаться из одного котла, пользоваться одной и той же одеждой, обувью, полотенцами и т. д. и т. п. И вот в этих-то весьма сложных условиях секретарь комсомольской ячейки заставлял Мишу Алексеева, как и других учащихся начальной школы, ходить по дворам агитировать за колхоз. Агитаторы, конечно, из них были плохие: почти из всех изб этих юнцов изгоняли самым бесцеремонным образом, едва те успевали раскрыть рот. Вдогонку неизменно слышалось: «Ах ты, сопляк паршивый!.. Я те покажу такой колхоз!.. Марш отсюда!» Со слезами на глазах часто возвращался домой и Миша Алексеев, в придачу получая еще от братьев злые насмешки. А в тридцать третьем в Поволжье начался голод. Со словом «голод» обычно связывалось слово «неурожай».
Отец и мать Михаила Николаевича умерли в тридцать четвертом. Нельзя сказать, что с голоду. Но тридцать третий год, бесспорно, ускорил эту смерть. Братья разлетелись кто куда: Александра взяли в армию, а Алексей стал работать на тракторе в другом районе.
В большой пятистенной избе остался один-единственный житель — пятнадцатилетний Миша Алексеев. Пришлось срочно овладевать навыками, не свойственными мальчишке. Теперь он доил корову, пек хлеб и в конце концов так наловчился, что ему завидовали даже соседские женщины. Сначала, конечно, не ладилось, особенно трудно давалась дойка. Молоко почему-то текло не в подойник, а в рукава рубашки. Иногда корова, отгоняя комаров, переступала ногами, попадала одною из них в ведро, и молоко приходилось выливать на землю. Особенно тяжко было зимою. Надо было ходить в школу, подыматься ни свет ни заря, чтобы успеть что-нибудь сварить и испечь. Правда, на зиму у Миши объявлялся помощник — его ровесник Василий Ступкин, у которого в тридцать третьем году умерли отец, мать, многочисленные братья и сестры. Сам он уцелел исключительно благодаря своей мальчишеской предприимчивости: редкий погреб или амбар, редкий чердак либо погребица на селе не были ее свидетелями. Василия могли в любой момент поймать и пристукнуть — в этом он отдавал себе вполне ясный отчет. Но лучше уж умереть так, чем с голодухи.