Георгий Березко - Сильнее атома
2
Елизавета Дмитриевна Агеева пришла в полк проститься с сыном: она уезжала домой. Сразу же, едва ступив на территорию полкового городка, она встревожилась: городок выглядел сегодня по-новому, и все в нем, куда ни погляди, было в движении. Из казарменного корпуса гурьбой выбегали солдаты с оружием и быстро строились в колонну; по центральной дорожке катились за машинами маленькие зеленые пушки. И, подпрыгивая и весело поблескивая под солнцем, эти новенькие пушки будто радовались тому, что их вывезли на воздух, на свободу. Повсюду раздавались громкие, сердитые команды; в глубине двора, урча, проезжали грузовики, крытые брезентом, и тоже вытягивались на дорожку. Затосковав вдруг, Елизавета Дмитриевна беспокойно оглядывалась: ей отчетливо вспомнилось, как в сорок первом году она прибежала проститься с мужем, уходившим на фронт. И так и не простилась, опоздала; полк выступил уже, когда она с узелком, приготовленным для мужа, добралась до казарм. Она долго еще металась тогда без толку посреди других каких-то отрядов и машин, в которых сидели другие красноармейцы, сделавшиеся в своих одинаковых шинелях удивительно похожими на ее мужа. В штабе полка все также очень торопились сегодня: дежурный, поговорив на ходу с Елизаветой Дмитриевной, попросил ее подождать, извинился, ушел и точно позабыл о ней. Она сидела в коридоре на табурете, поворачиваясь на каждый стук дверей; люди входили, выходили, перед нею мелькали все новые лица, строгие, спешащие, сосредоточенные, — один и тот же отпечаток общей заботы лежал на них. И беспокойное чувство, сродни той острой тоске, с которой некогда она искала мужа в потоке солдат, одетых в одинаковые шинели и пилотки, пронизывало ее. Но вот наконец вернулся дежурный и привел с собой не сержанта Разина, как она ожидала, а незнакомого молодого лейтенанта. Этот офицер, сотрудник дивизионной газеты, что выяснилось в дальнейшем, и взял над нею опеку. Из штаба новый провожатый повел ее на стадион, где сейчас укладывались парашюты. И пестрое, необыкновенное зрелище, открывшееся Елизавете Дмитриевне на этом полковом стадионе — безлюдном в ее первое посещение, — и поразило ее и привело в еще большее волнение. Все поле стадиона было сегодня тесно заполнено массой обнаженных до пояса, шевелящихся молодых тел. Коричневые, сизо-черные, розово-смуглые, пунцово-красные, опаленные солнцем, они ползали там друг подле друга, и сразу не понять было, чем люди заняты. Прямо на траве футбольной площадки лежали, покрывая ее от одних ворот до других, узкие парусиновые полотнища, на которых и происходила укладка. И солдаты по двое в молчании — их работа требовала, должно быть, большого внимания — расправляли, встав на колени, складки парашютной материи или перебирали и тянули длинные веревки — стропы. Время приближалось к полудню, сильно парило — собиралась, как видно, гроза, хотя небо было совершенно чистое, — и все обливались потом. Елизавета Дмитриевна напрасно искала глазами сына, да и трудно, конечно, было найти его на этом кишащем людьми поле. По совету лейтенанта, сопутствовавшего ей, она присела на скамейку у выхода со стадиона, ожидая окончания работы. И лейтенант, сев рядом, пустился в объяснения; особенно упирал он на то, что каждый десантник собственноручно укладывает перед прыжком свой парашют и что укладку во всех подробностях проверяют специально назначенные офицеры, начальники парашютно-десантной службы или инструкторы; это, по его словам, надежно оберегало от ошибок. Елизавета Дмитриевна кивала, соглашаясь, но слушала плохо: ее неопределенная тревога росла. И, как некогда, в страшный день расставания с мужем, которого увозили на войну, она думала сегодня о сыне: «А увижу ли еще когда-нибудь Гришу?..» Со стороны вся картина, расстилавшаяся перед нею, выглядела почти празднично: белый парашютный перкаль точно пенился, слепяще выделяясь на парусиновых полотнищах, на зелени травы; сложенные аккуратными складками купола парашютов упрятывались в ярко-оранжевые чехлы, подобные гигантским колпакам. Стадион был окружен стеной белоствольных берез, начавших по-осеннему золотиться, кленов с их кованой медно-красной листвой. И все вместе — эта человеческая живая теснота и это изобилие красок — заставляло вспоминать о воскресном гулянье за городом или о речном пляже в знойный день. Странно было лишь, что гулянье совершалось в безмолвии: только густой шорох, да металлическое позвякиванье, да будто легкий шепоток доходили с поля до Елизаветы Дмитриевны. И ей почудилось: неведомая, неслышная опасность, прячась где-то за горизонтом, приблизилась к этим славным, крепким, сильным ребятам, что с таким усердием трудились здесь, на ее глазах. «Все молоденькие… мальчишки еще, как мой Гриша… Им учиться время… как поезда водить, как дома строить… Им женихаться время, на свидания бегать…» — проносилось бессвязно в ее голове. И она мысленно спрашивала: «Зачем и кому это надо, чтобы все мальчишки на земле, миллионы мальчишек в разных странах тоже готовились сегодня, как и ее Гриша: и маршировали, и проносились на самолетах-истребителях, и мчались в стальных коробках танков, и ныряли под воду, и прыгали с самолетов?» Сколько ни жили люди, они всегда и повсюду воевали, и то, что они как бы притерпелись к необходимости воевать, что это никого, казалось, не удивляло, ужаснуло ее. «Живем, разве мешаем кому? — подумала она. — Чего же им нужно от нас?» «Им» была та злобная, ненасытная, непостижимая в своей нечеловеческой энергии сила, что отняла у нее мужа, что грозила отнять сына. И Елизавете Дмитриевне захотелось крикнуть на все поле, полное этих мальчишек: «Не отдам, не хочу!» Со стадиона небольшими отрядами потянулись десантники, окончившие укладку, — ее сына среди них не было. Елизавета Дмитриевна поднялась со скамьи, чтоб лучше видеть, и озиралась, теребя ремешок своей сумки; несколько раз она, обманувшись, порывалась бежать навстречу сыну. Но мимо проходили, унося парашютные ранцы, чрезвычайно торопясь, другие солдаты, только издали похожие на него. А на футбольной, вновь зазеленевшей площадке, с которой скатывали уже парусиновые ленты, оставалось все меньше людей. И тут вдруг лейтенант, опекавший Елизавету Дмитриевну, объявил ей со смущенным видом о недоразумении: девятая рота, в которой служил рядовой Агеев, уложила свои парашюты утром еще — он только сию минуту об этом узнал, и им, пожалуй, следовало спешить назад, к казармам. Он так и не понял, почему Елизавета Дмитриевна страшно перепугалась, выслушав его, точно он сообщил о каком-то непоправимом несчастье с ее сыном. Они побежали к казармам, и там выяснилось, что третий батальон в полном составе — в том числе и девятая рота — выступил уже из городка полчаса назад. Елизавета Дмитриевна, к изумлению своего провожатого, пришла прямо-таки в отчаяние; она плакала, кусала губы, а когда ей принесли воду, не смогла пить: зубы ее застучали о стекло, и она отставила стакан. Оправдываясь, лейтенант несколько раз повторил, что его неверно информировал дежурный по полку. Но Елизавета Дмитриевна и не обвиняла своего провожатого: виноват был не он, конечно, и не дежурный, да и вообще виновных здесь не было. Нечто неизмеримо более могущественное управляло судьбами людей. С Гришей, с сыном, произошло у нее все так же, как с мужем: она опять опоздала, не простилась. И в этом ей ясно привиделось ужасное предзнаменование: отцовская участь была уготована и ее сыну. — Да не огорчайтесь так, Елизавета Дмитриевна! Что вы, в самом деле?! — успокаивал ее лейтенант. — Поезжайте домой, к семье. А мы ваше напутствие, ваше материнское слово передадим через газету. Так даже лучше будет… Ваш сын прочтет его с товарищами… Он достал из своей сумки блокнот и авторучку, стряхнул чернильную каплю с пера и приготовился писать; они сидели за столом в пустой комнате батальонной канцелярии. — Мое материнское слово? — Тоска, страх, гнев смешались в душе Елизаветы Дмитриевны. — Будь она проклята, война! Отныне и вовеки!.. А Грише моему… Грише напишите, пожалуйста… Ее форменный берет сбился на затылок, и она машинально вновь надвинула его на лоб. — Прости меня, Гриша!.. Так и напишите: «Прости!» — Она чувствовала теперь вину перед сыном. — И не жалейте их… людоедов — вот мое слово! Товарищам своим скажи, чтоб не жалели… кто в сорок первом напал на нас… Такое разорение принес, столько людей погубил… Кто опять напал на нас? Лейтенант, оторвавшись от писания, поднял улыбавшееся лицо. — На нас никто не нападал, Елизавета Дмитриевна, — сказал он. — Насколько я знаю… Пока, по крайней мере. — А… ну да. Она удивленно на него посмотрела: у нее было такое чувство, точно сын ее ушел сегодня на войну, в бой.
3
Генерал-полковник Меркулов выехал из штаба дивизии перед вечером; к полуночи он рассчитывал добраться до места, где было намечено выбросить десант, и на рассвете встретить там десантников. Вместе с Меркуловым ехали полковник из оперативного отдела и адъютант; другие члены инспекторской комиссии отправились еще раньше. Было душно, душно даже в открытой машине, обвеваемой сухим ветром, который она же в своем движении рождала. И генерал часто взглядывал на небо: в зените оно оставалось пока совершенно чистым, яркого лазоревого цвета, но на западе вспухали белые, плотные, покрашенные мутноватой синью облака. Меркулов думал о том, что к ночи соберется, как видно, гроза, что прогноз погоды вообще нехорош и что в его власти отменить учение с выброской десанта, покуда еще есть время. Во всяком случае, он доставил бы этим немалое облегчение и себе самому и многим своим подчиненным. И хотя он и теперь был убежден в правильности принятого им решения («А как же иначе, скажите на милость, вы воспитаете солдата? — спрашивал мысленно генерал у кого-то неизвестного, кто не одобрял его. — Не кордебалет готовим, а десантников!»), он испытывал сердитое раздражение: обстоятельства вынудили его пойти на серьезный риск. И сердился он именно потому, что точка зрения его незримого собеседника вовсе не была лишена основательности. Метеосводки, полученные утром и днем, действительно могли вызвать беспокойство, тем более сильное, что и самый прыжок и «бой» должны были произойти на незнакомой, не слишком легкой для парашютистов местности, в условиях, наивозможнейшим образом приближенных к боевым. Меркулов, однако, подтвердил свой приказ («Что же, вы думаете, противник нам соломку подстелет, когда до дела дойдет? — обращался сейчас он к своему несговорчивому оппоненту, — Или вы с ним конвенцию подпишете: воевать исключительно в тихую погоду?»). Так, продолжая в воображении этот затянувшийся спор с самим собой, он и ехал, сумрачный, замкнувшийся, сидя впереди, рядом с водителем, Адъютант, поместившийся на заднем сиденье, с опаской поглядывал на широкие плечи и загорелый, по-стариковски исчерченный морщинами затылок генерала. Он угадывал его настроение: оно не сулило на ближайшее время ничего хорошего ему, адъютанту. Полковник из оперативного отдела задремал, покачиваясь в углу; голова его держалась прямо, но красные веки сомкнулись: бедняга здорово умаялся с подготовкой этого десанта. Повернув на центральный проспект, машина встала, гудя мощным двигателем, перед красным огнем светофора. Была суббота, и к вечеру на улицах заметно прибавилось народу. Под желтеющими липами бульвара текла плотная, субботняя толпа; меж стволов, точно флаги праздника, мелькали разноцветные платья женщин; зажглась неоновая вывеска над окнами кафе «Чайка». И адъютант, завидуя, смотрел на бульвар: он предпочел бы находиться сейчас там, в этой молодой, праздной толпе, где все были свободны от служебных тягот и на сегодняшний вечер и на целый завтрашний воскресный день. — Чего он нас держит, чего держит? — проворчал Мерку-лов, глядя на милиционера-регулировщика, высунувшегося из своей стеклянной башенки. — И движения нет никакого… Он подумал, что, если массовый прыжок на новую площадку, да еще в «трудную» погоду, приведет — не дай боже! — к несчастным случаям с людьми, вся ответственность ляжет на него одного. В столице в министерстве за такие вещи спрашивают строго, и, конечно, несчастья на учениях недопустимы — об этом и толковать нечего. Ну что же, он ответит, если понадобится. Он и его офицеры исходили в своих расчетах из средних, только средних человеческих ресурсов, используя в то же время все возможности, какие предоставляла новая техника. И он подтвердил сегодня приказ о выброске десанта не потому, что заботился о своем престиже, но потому, что знал: приказ по силам его людям, а следовательно, может и должен быть выполнен! Нельзя же, в самом деле, научить человека плавать, держа его из осторожности на бережку, оберегая от простуды!.. Но вместе с тем — и это Меркулов тоже хорошо знал — никто не был в состоянии все досконально предусмотреть. Даже самый тщательный тактический расчет, случалось, не оправдывался на практике, и всякий отход от шаблона таил в себе долю неведомой опасности… Машина миновала бульвар и мчалась теперь по окраинным улицам. Здесь тоже было многолюдно в этот час: ребята играли в «классы» на расчерченном мелом тротуаре; у павильона, где торговали пивом, толпились и шумели мужчины. Иные с любобытством оборачивались на машину, в которой сидел генерал; черная, зеркально-сверкающая машина с шелковым шелестом проносилась дальше, оставляя за собой пыльный хвост. Горбатая старуха, в длинном, волочившемся по камням платке, посмотрела ей вслед и перекрестилась, видимо устрашившись этого огромного черного летящего чудовища. Улицы становились все теснее, и дома на них — каменные, старинной кладки, осевшие в землю, — все ниже. Кое-где в раскрытых окнах уже засветился свет. И было видно: женщина накрывала белой скатертью стол для ужина; в другом доме лысый старик, примостившись у подоконника, пил чай; под ним в первом этаже в глубине комнаты целовались под зеленым абажуром парень и девушка. И эти мимолетные обрывки чужой жизни, полные покоя и мира, тут же мгновенно исчезали. За поворотом отошло в сторону высокое здание школы под серебряно-блестящей крышей, такое новенькое и чистенькое, что на него нельзя было не засмотреться. Меркулов повернул голову; за тонкими прутьями простой ограды мальчики гоняли мяч, рыжая собака бегала с ними. И все это тут же заслонила бархатная желтая пыль, точно выстрелившая из-под колес. Еще через пять минут машина, промчавшись по мосту, очутилась на другом берегу реки, за городом. Расступаясь перед нею и клонясь в разные стороны, будто готовые разбежаться, замелькали старые ивы, которыми обсажено было шоссе; огромные дупла, как ядерные бреши, зияли в их замшелых стволах. Затем открылась беспредельная пашня; хлеб был убран уже, свезен, и до холмов на горизонте простиралось желто-соломенное жнивье. По другую руку лежало поле, поднятое под озимь, все в длинных, параллельных бороздах, точно расчесанное гигантским гребнем. За землей, нещедрой, небогатой, в этих краях ухаживали, как за избалованной красавицей. Меркулов опять взглянул на небо: облачная гряда раздалась по горизонту, поднявшись над холмами. Будто многочисленная белогривая конница встала там на пологих вершинах и развернулась полукольцом, чтобы лавой обрушиться вниз, на равнину. Вокруг все обезлюдело и примолкло, как бы в ожидании страшного удара. И Меркулову почудилось, что это уже происходило с ним когда-то; не воспоминание, ясное и точное, но, вернее, позабытое ощущение тревоги и настороженности родилось в нем. Вот так же, казалось, он мчался давным-давно посреди осенних полей, и так же стелилась за горизонт пыльная дорога, и так же копились навстречу тучи. Но когда это было, где? Он напрасно напрягал память. Быть может, это померещилась ему Украина, и восемнадцатый год, и старый чумацкий шлях на Киев, и он, скачущий в свою первую разведку? А может, степной, широкий, как река в разлив, большак на Кубани, и далекие курганы в ранних сумерках, и всадник на кургане — не поймешь, свой или чужой?.. Или, может, аккуратное, обсаженное, как и здесь, деревьями шоссе на Львов в двадцатом году, застонавшее, зазвеневшее под копытами буденновской конницы, и он с товарищами, едущий в головном дозоре?.. Да разве припомнишь все дороги давних военных лет?! И в конце концов, важно было сейчас иное… Многое в его жизни позабылось уже и ушло навсегда, но не ушло, не исчезло это ощущение подстерегающей опасности — это холодящее душу ощущение разведчика и дозорного. И оно вновь помолодило его, встряхнуло, потревожило душу. Сорок лет уже без малого, как он в походе, все едет с товарищами по прямой, за горизонт, обложенный тучами, — все едет и лишь пересаживается с седла в тачанку, с тачанки в бронепоезд, теперь вот носится по белому свету в автомобилях, в самолетах. И все — в головном дозоре, выполняя все тот же вечный приказ, что был ему некогда дан, — защитить и отстоять! Позади него и сегодня остался живой, доверчивый мир — и этот славный городок, встречавший субботний вечер, и эти тихие пашни, отходившие ко сну, — мир, только потому и безмятежный, что он, — да, и он, конечно! — солдат, вместе с другими солдатами держал постоянное охранение. Меркулов огляделся сузившимися глазами: ощущение опасности, таящейся где-то рядом, было таким острым, точно и в самом деле каждую секунду следовало ждать внезапного нападения. — Борис! — окликнул он адъютанта. — Борис, обрати внимание: красивые места. Поля как разделаны — чисто, хозяйственно! — Так точно, товарищ генерал, народ тут хозяйственный, — с готовностью подтвердил адъютант. — Но здорово прижимистый… есть и с родимыми пятнами, короче сказать. — Что? — переспросил Меркулов рассеянно. Он представил себе, что в этот самый час в другой части света генералы, одетые в другую форму, трудятся над тем, чтобы превратить нависшую над миром угрозу в реальность — в реальность всеобщего кладбища, засыпанного радиоактивным пеплом. О, он знал их не только по именам, ему были известны их биографии, их профессиональные склонности, пристрастия, таланты. Среди них имелись отменные знатоки своего дела, превосходные специалисты в различных родах оружия, было несколько отличных тактиков. И, вероятно, эти люди посчитали бы свою жизнь неудавшейся, если бы им не случилось еще повоевать в новой большой войне. Некоторые из них убивали уже сегодня — убивали в Алжире, в Йемене, на Кипре; в этот же вечер, быть может, где-то там, на такие же безмолвные, аккуратно расчесанные поля, спрыгивали парашютисты Массю или выученики Риджуэя… И от него, Меркулова, — да, и от него в какой-то мере! — и от солдат, которыми он командовал, тоже десантников, парашютистов, зависело помешать им — в роковой момент выбить из рук убийцы адское оружие! В голове Меркулова блеснула мысль, осветившая все его размышления: «щит человечества!» — это было об армии, в которой прошла его долгая служба. И, обрадовавшись точности и ясности этих пришедших ему на ум слов, он повторил про себя: «Щит человечества!» Адъютант, решив, что за шумом мотора генерал не расслышал его ответа, наклонился вперед. — Девушки тоже материальной стороной очень интересуются, — громко сказал он, — мужей ищут с хорошей зарплатой, с положением. Меркулов откликнулся лишь после паузы: — Что? Ты о чем? — Вы спрашивали у меня… — с обидой в голосе проговорил адъютант. — Я и сказал: так точно, народ в этих местах расчетливый, я сказал. Девушки тоже большие материалистки. — А, вон оно что!.. — Меркулов хрипло захохотал. — Как я понимаю, потерпел очередное поражение, идеалист! Странным образом он повеселел, чувствуя себя вновь только командиром в разведке, не больше, но и не меньше!.. «А ведь я в ту пору одного лишь старшины эскадрона побаивался…» — усмехнулся он про себя. Не было этих мыслей: «Раздуют дело в министерстве или не раздуют?» И он с удовольствием подумал, что давнишняя лихость, спутник его молодости, не совсем еще покинула его. Голубоватый свет из-за холмов озарил на мгновение равнину; затем, спустя довольно продолжительное время, ударил и раскатился, точно запрыгал по железным ступенькам, гром. Полковник из оперативного отдела проснулся и с виноватым видом посмотрел на командующего. Машина мчалась прямо навстречу грозе. Глухая, высоченная туча стояла теперь на горизонте, на холмах; внизу, в основании, она была сизо-черной, а по ее рваному верхнему краю, как на зубцах гор, повисли белые облачка. Сухой, резкий, злой свет поблескивал из-за нее. В машине прекратились разговоры. Шофер, спасаясь от неминуемого ливня, прибавил газу на пустынной дороге. И со свистящим гудением, отбрасывая назад полосу пыли, машина, вытянутая, как ракета, одиноко летела посреди этих темных, объятых молчанием полей.