Богдан Сушинский - Стоять в огне
Наверное, полицаи так, безучастно, и наблюдали бы за немцем, но вдруг, у самой дороги, он поманил одного из них пальцем. Тот подбежал. Немец ткнул ему в руки катушку и, показывая на овраг под небольшим мостиком, по которому едва пробивался заиленный ручеек, приказал: «Бистро! Шнель! Пошел!»
Полицай умоляюще посмотрел на оставшегося на мосту старшего полицая, но тот лишь растерянно развел руками: ничего, мол, не поделаешь, немец есть немец.
– Да, попробуй не подчинись, – согласился с ним полицай, поглядывая то на болото, то на свои до блеска начищенные немецкие сапоги. – Тут же и пристрелит.
– Вас?! – рявкнул почти двухметрового роста немец-связист, на котором форма еле сходилась, да и автомат он держал в руке, как детскую игрушку.
– Да иду, иду! Что разваскался, хрен твоему деду?!
Сам немец обошел мост по дороге, а спустившись по ту сторону его, вовсе не спешил отбирать катушку – наоборот, начал подталкивать полицая.
– Туда, туда, русише полицай! Шнель!
– Да он что, до села меня заставит тащить?! – крикнул полицай, оглядываясь на своих. – Ты же старший, Охримюк! Скажи ему!
– А ты ему сам скажи! – придурковато рассмеялся Охримюк. – Дотяни вон до леска! Там и катушка кончится!
– Да, леська, леська… Туда… – подтвердил и тем самым успокоил полицая немец. – Там ест этот… пост, наблюдатель.
– Какой пост? Какой наблюдатель? – снова начал возмущаться полицай, когда на опушке леса немец не остановился, а продолжал поторапливать: «Шнель, шнель!..»
– А теперь стой, – неожиданно приказал Громов по-русски, как только, размотав почти всю катушку, полицай уперся в густую стену кустарника, подковой схватывающего подножие холма. И сразу же сорвал с его плеча винтовку.
– Ты чего? – не понял полицай, не сразу отреагировав на то, что немец вдруг заговорил на чистом русском.
– Пришли. Будем знакомиться. Беркут я. Слышал, наверное?
– Ты?! Беркут?! Так ты?..
– Я спрашиваю: имя такое – Беркут – слышал? – незло и негромко спросил Громов, толкая его, уже обезоруженного, к ближайшему дереву.
– Ах ты ж гад! – вскипел полицай, худощавый парень лет двадцати восьми со смуглым, почти по-девичьи смазливым лицом. Громов только сейчас присмотрелся к нему. – Как же ты, паскуда, снова ушел от них?! Ведь они этот лес вдоль и поперек прошли-прочесали!
– Тебя не было, – жестко улыбнулся Беркут. – Был бы ты, я бы, конечно, попался. Смерть примешь по-солдатски или, как паршивый полицай… у ног валяясь?..
– Да когда ж тебя, гада, уже пришьют? Сколько ж ты крови людской выпустил?!
– Вражеской, пан полицай-предатель, вражеской. Так будет точнее. Но, видно, мало выпустил, если вас еще вон сколько! Непонятно даже, откуда столько набралось. На землю! Руки за спину! Лежать!
– Ну, сволота! Ну, гад! – рычал тот, уже лежа в траве, заложив руки за шею. – Почему ж я тебя еще там, у моста?.. Ведь почуял же неладное. Почуял же! А подчинился. Знал же, что ты в немецком появляешься, по-немецки кудахтаешь… Под офицера подделываешься.
– Я и есть офицер. Лейтенант, – спокойно объяснил Громов, отсекая тесаком на пеньке большой кусок провода. – Неужели не слышал? Только своей армии и своей страны, которую ты предал. Это тебе на петлю, – бросил провод на спину полицаю. – Стрелять нельзя. Поэтому придется тебе самому. Во искупление… Вставай. Вон над тобой ветка. Влезай, привязывай. Быстро! Парашютистов нашли? Хотя бы одного? – спросил он, когда, скрипя зубами от ярости, полицай взобрался на дерево.
– Всех схватили, всех! – прорычал тот, обвязывая одним концом провода толстую ветку. – И тебя, гада, повесят. Но сначала жилы вытянут. И кости переломают. В гестапо.
– Какой будет моя смерть – я знаю. Так все-таки – что слышно о парашютистах? Где они?
– Ничего я тебе не скажу. Ничего, понял?! Я вас, таких, как ты, десятки уложил. Я вас, гадов, там, под Подольском, стольких в землю позагонял, что она, земля эта, три дня ходуном ходила! Могила трескалась от недобитых, но уже присыпанных!
– О, так это и ты там поработал? Слышал, а как же… Даже видел этот противотанковый ров. Ну, тогда мне и грех отмаливать за тебя не придется. Слезай. Вон пень. Делай петлю. Как дальше – ты знаешь.
Какое-то время полицай озверело смотрел на Громова, решая, как повести себя, потом медленно обвязал шею проводом, затянул его на узел и вдруг, резко повернувшись к Громову лицом, метнул в него нож. Лейтенант даже не успел отреагировать на этот бросок, но, к счастью, нож прошел над плечом и впился в землю в трех шагах позади него.
«Что же ты голенища его не проверил?! – выругал себя Громов. – Сколько же тебя, дурака, жизнь учила!»
– Везучий же ты, Беркут! – вдруг удивительно спокойно проговорил полицай. – Мне бы твое везение. Не побывал бы я ни в тюрьме, ни в этой вшивой полиции, а сидел бы сейчас где-нибудь за кордоном и загребал деньгу. А вся твоя болтовня: «Родина, предатель»… Наплевать мне и на ихнего Гитлера, и на вашего Сталина, и на всех вас. Меня еще по суду должны были расстрелять, да помиловали. Но, видно…
Громов повернулся и молча пошел вон. Он думал, что полицай так и останется на ветке. Что он еще попытается переждать, попытается испытать судьбу: вдруг Беркут не вернется и не выстрелит в него. Но, к своему удивлению, услышал позади себя сдавленное рычание, похожее на рычание зажатого между жерновами пса, и… оглушительный треск ветки…
«Бросился-таки! – подумал Громов, не оглядываясь. – Его бы лють – да на путь праведный!..»
53
Очнулся Николай Крамарчук лишь через сутки. В глазах все еще мутилось, но, стиснув зубы, сержант внимательно разглядывал комнату крестьянского дома: полотенце на спинке кровати, темные занавески, сквозь которые едва-едва пробивались красноватые отблески предвечернего солнца, задымленная печь, от которой веяло мягким домашним теплом, совершенно не похожим на чадный жар костров.
– Что, семя иродово, ожил? – появилась на пороге сгорбленная, но все еще довольно высокая женщина – должно быть, хозяйка. – А говорили, что не стоило тебя и в дом заносить.
– Злые языки, – покачал головой Крамарчук и попытался улыбнуться. – Кто вам сказал обо мне? Кто притащил сюда?
– Да кто же? Тот самый козопас, Федор Рогачук. Сперва, ирод, бросил тебя в лесу, а потом, ишь, спохватился. Идем, говорит, Ульяна, поглядим: там у леса партизан раненый. Переночевать просится. Ну, мы и пошли вдвоем. Пришли, видим: ты уже «ночуешь»… Считай, вечным покоем, – ворчала она, помешивая что-то в закопченном котелке.
– Выходит, он все же святой, божий человек. Зря я за пистолет хватался.
– За пистолет – на это у вас, семя иродово, ума хватает. Хата моя – крайняя: хорошо, если никто не видел, как мы несли тебя.
– Что, есть доносчики? Помню, старик говорил…
– Всякие есть. В селе как в селе. Рану я тебе промыла. Если еще где болит – покажи. Я тут и за ведьму, и за знахарку.
– Фельдшера у вас, конечно, нет?
– Какой еще фельдшер, иродова твоя душа?! – проворчала старуха, грохнув крышкой котелка. – Его и до войны сюда черти не заносили. Кто не хотел помирать, у ведьмы Ульяны лечился. Ну а кто к раю потянулся…
– Я как раз из тех, что не хочет, – попытался улыбнуться сержант. – Фашистов в селе на самом деле нет?
– Староста есть. Но он наш, сельский. Если что и знает, молчит. Все в лесу живем. И все одинаково, по-волчьи, боимся. Наше село еще Бог миловал: только два дома и сожгли. Да и то без людей. Те сожгли, из которых мужчины в партизанах. В других селах пострашнее.
В это время дверь отворилась, и вошел тот самый старик, с которым Крамарчук встретился вчера на опушке. Николай сразу же узнал его.
– Спасибо, отец, – приподнялся он, чтобы получше разглядеть старика.
– На черта мне твое спасибанье? – недовольно проворчал Рогачук, поставив на стол кувшин. – Носит вас лесами… Не спасал я тебя, не приносил сюда. Не видывал и не слыхивал, понял? А ты, ведьма старая, коптилку зажги, а то темно, как в преисподней.
– Лучше бы керосина принес, моложавый.
– Не спасал я тебя, – снова заговорил старик, обращаясь к сержанту уже с порога. – Все вы герои, пока по лесам шастаете. А как поймают, возьмут за одно место: «Кто привел? Кто спасал? Кто молоко приносил?» Сразу раскукарекаетесь.
– Не боись, отец, я молчаливый.
– Вот семя иродово, такое старое, что и могила его не принимает, а гляди ж ты, и оно смерти боится! – искренне удивилась Ульяна, когда двери за Рогачуком закрылись. – Хотя что правда, то правда: за партизан немцы не милуют. Староста бумагу читал: будете помогать партизанам – немцы сожгут село. Близко они тут. Вон, в Гайдуковке, полно их. И полицаев.
– В Гайдуковке?.. – снова приподнялся на локте Крамарчук. – Вы часто бываете там?
– Так я же сама родом оттуда, – старуха налила из кувшина в кружку молока и протянула Крамарчуку. – Козье. Я его на дух не переношу, козлятиной воняет. Но ты пей. У нас не сытно. Потом еще покормлю картошкой, а на ночь напою настоем из трав. А там уже сам выползай. Захочешь жить – будешь жить, а нет такой воли – Бог простит. Я тебя и подбирать-то не хотела. По мне что фашисты, что коммунисты… И те, и те – нелюди.