Виталий Мелентьев - Фронтовичка
— Бросок!
И бросая все, мчались по буеракам, лесной чаще, по залитому солнцем полю, задыхались в пыли, скользили в грязи, обливались по́том, но мчались и всегда выходили к стрельбищу и слушали новую команду:
— Огонь!
И запыхавшиеся, страшно злые на командира, на свою разнесчастную судьбу — люди отдыхают, а им достается, — стреляли по мишеням. Но потому, что каждый маршрут проходил по разным путям, а приводил неизменно к стрельбищу и в каждом броске Прохоров то бежал впереди, то трусцой сопровождал бойцов сзади, то снова легкими стремительными прыжками спортсмена обгонял батальон, все молчаливо поняли: каждую дорогу он проходит дважды — один раз, проверяя маршрут, другой — с батальоном. Злость на командира стала исчезать.
Этому способствовало и то, что сами командиры как-то по-новому, с подчеркнутой готовностью исполняли приказания комбрига, с особой, соединенной с великой надеждой безропотностью выполняли каждое его распоряжение, с полуслова понимали его намеки. Это настроение постепенно перешло и к бойцам. Когда они смолкли и перестали ругаться, Прохоров заявил:
— Неужели вы думаете, товарищи, мне не хочется отдохнуть самому и дать отдых вам? Но ведь вы видели танки — десанту на нем расположиться негде. Американские конструкторы подумали об экипаже, а о тех, кто будет сопровождать машины, забыли. В этих условиях у нас с вами есть один выход — научиться бегать так, чтобы не отставать от танков.
И тут, как первая зарница приближающейся, но еще далекой грозы, тускло блеснула чья-то острота:
— С такими «дылдами» все равно далеко не уйдешь.
Строй замер, ожидая, что комбат разыщет шутника, накажет его, постарается сгладить впечатление. Но он не стал этого делать. Он нахмурился, упрямо тряхнул чубом и почти согласился:
— Допустим. Но это значит, что нам с вами будет еще трудней. Сами слышите — погромыхивает…
На юге, за лесами, примерно на том самом месте, где недавно по «ничейке» ползала Валя, изо дня в день нарастала артиллерийская канонада. Туда, севернее Орла, все гуще летели самолеты и все безмолвней двигались резервные части.
В этот очень сложный и очень трудный день Валя вздохнула свободней: ведь, вероятно, и в полку ее отца солдаты и офицеры так же поняли своего командира, как поняла она и ее товарищи своего комбата. И то, что Прохоров бегал тоже трусцой, сроднило его с отцом, сделало их неуловимо похожими. Желания немедленно поехать к отцу у нее уже не было. Что-то удерживало ее здесь — то ли общая с ней судьба бригады, то ли откровенная ненависть Зудина, который уже ходил в американском белье и курил американские сигареты, то ли трудная дружба с Ларисой.
Ларисе она, кажется, действительно была нужна.
В самые трудные дни занятий Анна Ивановна приходила к Прохорову, горячо шепталась с ним, прикладывая руки к впалой груди и смешно покручивая головой. После этого перешептывания Прохоров назначал хозяйственный день, и батальон вяло, прекрасно понимая, что все это уже ни к чему, исправлял дорожки, отделывал землянки, а главное, купался, загорал, стирал белье.
В эти дни Лариса вообще не ложилась. Завтрак у нее был из двух, как она теперь выражалась, полнокалорийных блюд, обед — из трех, ужин тоже из двух. Добавки выдавались по первому требованию. И странно, в эти по сути дни отдыха, когда не было учебного напряжения, ели, должно быть от скуки, особенно много и спали до полного одурения. Но в следующие дни бегали охотней и почти не уставая. Может быть, благодаря такому необычному режиму даже чрезмерное перенапряжение не сказывалось на людях. Они как-то сразу перестали худеть, а потом медленно, но верно начали набирать вес. Опять заиграл румянец, и опять, как и прежде, до прихода американских танков, на полянке вспыхивали короткие концерты самодеятельности и даже танцы.
Одна только Лариса катастрофически худела. Пропали ее розовость и вальяжность, исчез жирок, шея стала жилистой и тонкой, на нехудеющих руках вспухли жилы. И юбка и гимнастерка висели на ней, как на жерди, и только широкий нос вздернулся и глядел задиристо и непримиримо. Она даже ругаться перестала. «Дай, подай, сделай», — вот и все, что она говорила в течение суток, а остальное время работала молча.
И только когда на кухне появлялся комбат, маленькие суровые глаза Ларисы доверчиво и восхищенно открывались, но она думала о том, что от нее пахнет луком, сырым мясом и по́том. Но комбат, казалось, не замечал этого. Он особенно ласково и охотно шутил с поварихой, нахваливал и порядок на кухне, и все, что она готовила. Только раз у Ларисы была стычка с комбатом, когда она приготовила ему тарелку отличных пирожков. Он принял их, но сейчас же роздал окружающим, а потом, почему-то стесняясь, попросил:
— Никогда не делайте этого, Лариса. Хорошо? Пожалуй, самое страшное на войне — это оторваться от бойцов… хотя бы в мелочах… — потом решил: — Нет, как раз в мелочах!
Лариса вспыхнула, потупилась и тихонько прошептала:
— Хорошо. Этого больше не будет.
И видно было, что ей очень тяжело. Прохоров полуобнял ее за твердые, теперь уже слегка угловатые, как у подростка, плечи и тихонько встряхнул:
— Надо держаться, Лара.
Она вскинула на него необычно расширенные и почему-то полные слез глаза, хотела что-то сказать, но губы задрожали, и она отвернулась.
Именно с этого дня она почти начисто отказалась от отдыха. Но делалось все это не для тех, кому это было важней и нужней всего, а для Прохорова. Только для него одного. Однако Валя не знала этого. Она просто видела неуемную работоспособность подруги и вечерами, валясь с ног от усталости, все-таки стирала свое и ее белье, гимнастерки и юбки, подшивала воротнички и требовала, чтобы Лариса поела. Липочка, как всегда, молчала и ни во что не вмешивалась. У нее как раз в это время начался роман с молоденьким лейтенантом, и, по ее мнению, лейтенант этот ее не любил.
— Придет и спит. Зачем мне такой нужен? — меланхолично обижалась она.
— А ты жуешь? — серьезно спрашивала Лариса.
— А если он сахар приносит?
— Господи, — стонала Лариса, — ведь вот же уродилась. Иди за водой.
Липа прихватывала сухарик и уходила за водой: Ларисы она побаивалась.
— Зачем вот такие нужны? — сердилась Лариса. — Нет, скажи. Ты ученая.
Валя не знала и отвечала уклончиво:
— Всякие нужны. Ведь она работает. И говорят, хорошо работает.
Работу Лариса уважала, поэтому сердиться прекращала и цедила сквозь зубы:
— Знаем. Ну ладно. Там картошку молодую привезли — я пошла. А то ж они ее в воде вымочат.
Помочь подруге бо́льшим, заглянуть ей в сердце, Валя не могла: у нее еще не хватало такта, да и, кроме того, она по-прежнему не верила, что в этом сердце может быть что-нибудь очень уж серьезное. И она уходила на полянку. И там, если удавалось, пела с Прохоровым, а батальон подпевал.
Отцу Валя написала нежное и в то же время сдержанное письмо, в котором честно рассказала о своих опасениях помешать ему, объяснила, что уход из бригады накануне боев ей кажется близким к дезертирству. И отец, хоть и с грустью, но согласился с ней и просил об одном: чтобы она берегла себя. Как только позволит время, он сейчас же ее навестит.
Но сделать этого не удалось. Ночью бригада поднялась по тревоге и после нескольких ночных маршей встала на исходные позиции в покореженном снарядами мокром осиннике. Ржавый болотистый кочкарник, ржавая вода, жесткая непахучая трава, посеченные, испуганно вздрагивающие осинки. Необыкновенно белые, почти без черни березки и коренастые елочки на высоких местах не радовали еще и потому, что нигде за время войны Валя не видела такого количества комаров. Они кружились безмолвными тучами и, только нападая, осатанело звенели. Руки, шея, лицо, даже ноги под юбкой покрылись волдырями, и с первого же дня пребывания на новом месте все стали мечтать об одном — как бы удрать из этого гиблого места.
Именно в этом месте американские танки впервые показали свой норов. Каждый третий из них умудрился застрять в грязи, и высокие, неуклюжие машины вытаскивал единственный сохранившийся в бригаде тягач — бывшая тридцатьчетверка, с которой была снята башня.
— Это надо учесть, — строго приказал комбриг танковым командирам, как будто они были виноваты в том, что у машин оказалась такая плохая проходимость.
Командир бригады со строевыми командирами несколько раз выезжал на рекогносцировку и по возвращении долго совещались. Потом комбриг уехал на два дня в штаб фронта и вернулся несколько повеселевшим: бригаду перебросили на новый участок. Но прежде чем она вышла на марш, он отдал приказ: личные ящики членов экипажа сорвать и выбросить. На освободившиеся места добавить боезапас — снаряды и патроны.
Приказ этот был встречен танкистами с облегчением: